Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 63)
Идея недуальности символического и функционального измерений реальности попала к японцам из Китая и составляет общее достояние цивилизации Дальнего Востока. Сами китайцы, верные посылкам своего символического миропонимания, никогда не пытались сделать реальность объектом означения и тем более рассмотрения, предпочитая следовать непроизвольному смещению, игре смысла в естественной речи. Хитры, но и простодушны китайские мудрецы. Они всегда довольны жизнью, ибо живут ее чистой имманентностью, выразимой только иносказательно (так что в разговорах на духовные темы можно не пыжиться, а говорить «как придется»). Они не имеют обязанности что-то знать или даже творить, но уподобляются счастливым младенцам, кормящимся от матери в ее утробе (образ Лао-цзы) и издающими звуки по мере надобности.
Японцы с их прямолинейным ученичеством и потребностью все понять через разделение и, значит, сведение реальности к технической схеме эту правду не уловили, но маскируют свое упущение разговорами о том, что они «развили», сделали более «эффективными» достижения китайского гения. Собственно японская специфика проявляется всего очевиднее как раз в стремлении выделить и опредметить внутреннюю динамику жизни. Символическим понятиям Китая японцы дали понятийное или практическое истолкование, с необходимостью, подобно европейцам, спроецировав их на внешний мир. Быть может, самый показательный пример – неспособность японцев перенять «внутренние школы» китайских боевых искусств. Работа над «жизненной силой» (
В итоге японский дух оказался намертво сросшимся с физическим образом Японских островов. Он обращен к исключительной конкретности раритетной вещи. Его или, если угодно, посредством него невозможно мыслить. Его можно только созерцать, как непременный декоративный камень во дворе каждого японского дома. Поэтому японская «культура ученичества» не позволила японцам решить проблему посредования между «субстанцией» и «функцией», «пустотой» и «явлением». Ее наследникам пришлось уповать на откровенно иррациональный идеал буддийского «внезапного просветления» – более чем слабое утешение для ученика, ищущего как раз рационального обоснования своих представлений. Отсюда недалеко и до харакири. Вот уж правда: взявшийся за меч (истины) от меча и погибнет.
Загадка японского Сфинкса: чтобы быть, надо не быть.
Задание японской мысли: не-определить, не-назвать вещь, промахнуться, to mis-name, mis-place, mis-take.
Японское слово «понимать» (
Люди, взявшие для своей страны название «корни солнца» (значение имени «Япония» в иероглифах), не задумывались о том, что они хотят сказать. И то верно: иероглифы для того, чтобы их писать, а не читать и тем более понимать.
И если бессмыслица жизни должна стать точным жестом, то лучшим ее воплощением окажется самоубийство
Один западный биограф Мисимы Юкио, который, как известно, покончил жизнь ритуальным, но по стечению обстоятельств не столько трагическим, сколько мрачно-комическим самоубийством, дал этой японской страсти изящное название: «аристократизм неудачи».
Итак, японская предметность относится не к вещам и не к идеям, а к парадоксам, лежащим в основании смысла. Все истинно ровно настолько, насколько ложно. Маска
Одним из интересных следствий японского взгляда на мир является особая взаимодополнительность разных культурных кодов в сознании японцев: чем охотнее они перенимают черты западной цивилизации, тем ревностнее оберегают свои традиционные ценности и культурные формы. Вестернизация в действительности не мешает, а помогает японцу осознать себя японцем. Живя невзрачной жизнью обитателя современного мегаполиса, современные японцы мечтают пожить в специальных гостиницах, где с японской тщательностью воспроизведены все черты старинного быта. Контраст как нельзя более резкий. Но в полном согласии с японской идеей понимания как разделения: разделить – значит создать дистанцию и пространство взаимного отражения, и тогда чем больше в жизни западного, тем больше в ней японского. Но в этом пространстве есть еще и срединная линия – образ чистой пустоты, самая привилегированная точка созерцания. Барт отметил, что японцы всегда носят пустые сумки – пустоту в сумке. Но таковы же и японские подарки: маленькие – стало быть, изящные – предметы в большой коробке, красота в пустоте.
В современной же Японии, достигшей небывалой тщательности самосозерцания, недаром появился еще и третий жизненный уклад: теперь в ней институционализированы даже маргинальность и нигилизм (например, под видом моды, образа жизни художественной богемы или так называемых
Загадочное «японское сердце», японский Рэбиатан – это в конечном счете анонимное тело всеобщей сообщительности, взаимопроникновения субъективного и объективного, духа и материи, машины и сознания, иллюзии и действительности. Жизнь в нас и… помимо нас. Этот Рэбиатан не столько оберегает «гражданское общество» (коего в Японии и быть не может), сколько японцев от самих себя. Японцы часто называют его «пространством совместного созидания знания», в котором сосуществуют и даже неразрывны материальная среда жизни, информационные технологии и духовное общение. Здесь, как уверяют гуру японского менеджмента, слово и молчание, понятийное знание и мистическая интуиция существуют наравне и свободно перетекают друг в друга, хотя еще никто толком не объяснил, каким именно образом. И немудрено: невозможно объяснить единство понятий, обязанных своим существованием разделению. Что же именно циркулирует в этом сверхплотном, задерживающем всякое движение пространстве множественной единичности? Нечто недостижимое в своем совершенстве, которое оказывается, подобно идеальному самоубийству Мисимы Юкио, неудачей всякий раз, когда мы пытаемся его претворить. Эта реальность – самый желанный товар для потребителя и потому бесконечно тиражируется, хотя не может осуществиться. Достаточно того, что она предъявляет себя как деланная явленность ритуального действия.
Сколько ни спрашивал у японцев, как они умудряются прозябать в мещанском уюте, окруженные виртуальными образами самурайства и демонических страстей, так и не получил ответа. Просто разделяй и предоставь разделенным половинкам жизни сосуществовать и, наверное, скрытно подпитывать друг друга.
Но как ни крути, Рэбиатан требует своей жертвы: он порождает ощущение психологического тупика, как говорят англичане, double-bind, ведь он утверждает совпадение противоположностей посредством их разделения. С этой трудностью японцы отчасти справляются, так сказать, лингвистическими средствами: японская речь и особенно японский текст, где утверждение и отрицание, а равно все эмоциональные оттенки смысла вынесены в конец предложения, составляются так, что окончательный ответ постоянно откладывается на потом и в конце концов становится почти неразличимым в нагромождении оговорок, уступительных конструкций и формул вежливости. Для самих японцев эта особенность их общения кажется, возможно, привлекательным примером «срединного пути», жизни без качеств – идеала учтивого поведения. Но с равным основанием можно сказать, что ситуация double-bind чревата неврозом и служит источником необычайного психического напряжения, которое так свойственно японскому характеру. Лингвистическая терапия – не более чем паллиатив. Эта разновидность метафизического невроза, кстати сказать, была хорошо известна в традиции дзэн: существовало даже выражение «дзэнская болезнь». Лечение предлагалось тоже дзэнское, ибо клин клином вышибают не только в России. Например, в созданной на дзэнской основе психотерапевтической методике Морита больному предлагается принять непосредственную данность восприятия как интимно переживаемую «пустоту», разрыв в сознании и так обрести целительную свободу духа. Но кто даст гарантию, что подобная решимость не приведет к обострению все того же синдрома «двойного выбора»?