Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 60)
Три слоя городского социума, открытые мной в Тайбэе, – анонимная публичность власти и бизнеса, радушие квартального быта, небесная интимность скверов – словно воспроизводят три уровня человеческого мира по Сведенбергу: внешнее, внутреннее и внутреннейшее как пустынная бездна души, обещающая встречу. Восточный город и есть такой целостный, небесный человек, человек-бамбук, неудержимо прорастающий в мир своими коленцами-поколениями. Он живет своей бытностью, не чурается экстравагантности быта, но в своей последней глубине открыт несотворенному покою Неба. А Небо оправдывает его любовь к чистой,
Япония
Окаянные дни
Ровно двадцать лет тому назад я покидал в последний раз японскую землю. Стоя на вычищенных до блеска плитах токийского аэропорта и рассеянно глядя на бесстрастную толпу вокруг, неизвестно для кого наряжающихся японских модниц и новомодные диковины местного дизайна, я невольно задавался вопросом, который приходит в голову каждому русскому, побывавшему в Японии: что будет, если японцы и русские, эти лед и пламень, сойдутся вместе? Что победит: японская дисциплина или русская, скажем так, вольная воля?
Французский философ Александр Кожев (он же русский Кожевников) утверждал, что именно японцы станут образцом для будущего глобального мира[12], в скобках оговорив особо, что это касается даже русских. Но жизнь вокруг меня ставила свои эксперименты. В те золотые дни горбачевской перестройки, когда мир восторженно рванулся к нам (кто сейчас помнит об этом?), один японский этнографический музей решил пополнить свою экспозицию оригинальным ненецким чумом. Посредником выступила Академия наук, а сделка по обычаю того времени была бартерная: за чум японцы обязались поставить компьютеры с лодочными моторами и принять у себя трех советских этнографов. Так я попал в Японию, начальство в Салехарде получило компьютеры и лодочные моторы, а кучка жердей и тряпок, представлявшая чум, была арестована таможней в Москве и бесследно сгинула. Вот такая получилась сделка, что и владелец товара – некий ненецкий совхоз, и его получатели остались с носом. На том и закончилась короткая, как пора цветения сакуры, любовь между японской и позднесоветской научной общественностью.
И вот теперь я снова стою на зеркально-чистых плитах аэропорта Кансай, направляясь в город Окаяма на небольшую научную конференцию. Неправда, что японцы похожи на роботов. Не без удовольствия выковыривая из памяти японские слова, я обращаюсь к ним с вопросами, и мне подробно, радушно отвечают. Поезд с задорным именем «Харука» постоял на перроне, дожидаясь, когда уборщики в очередной раз обмахнут тряпками его сверкающие никелем поручни, а потом вынес меня из подвала аэропорта на мост, переброшенный через широкий пролив. И тут из-за пролетов моста навстречу мне понеслось «чудище зело обло»: невообразимая мешанина из железобетона и стекла, вытянувшаяся вдоль берега пролива. Материализованный меон. Я знаю, что на меня надвигается последнее слово технического прогресса, жизнь, до предела разумно устроенная и даже не лишенная сердечности. Я только что соприкоснулся с ней в аэропорту. Откуда такая метаморфоза? Почему созданный техникой триумф разумного удобства, такой понятный и приятный в частностях, порождает в масштабе целого нечто столь неудобопонимаемое и даже отталкивающее?
Поезд на полном ходу врезался в мозаичное тело монстра. С бешеной скоростью помчались перед носом шлагбаумы, улочки, трубы, вывески, стены домов и автомашины, гигантские депо, ощетинившиеся столбами электропередач. Толстыми змеями взлетали и падали за окном транспортные эстакады. Раза два или три мелькнуло среди этого хаоса колесо обозрения. Ясно чувствовалось: в этом сцеплении инженерной мысли и земной массы, наэлектризованной жизни и на удивление пластичного вещества есть свой незыблемый принцип, какая-то глубокая правда. Быть может, правда сердца. Но сердца… камня.
В Осака пересаживаюсь в настоящий скоростной поезд «Синкансен». По незнанию зашел сначала во второй вагон – единственный в поезде, где разрешено курить. Быстро выскочив оттуда, устраиваюсь у окна и почти равнодушно смотрю на пролетающие мимо дома, полустанки, машины, трубы и горы с курчавыми кустами. Продавщицы с тележками, входя в вагон и выходя из него, с безупречной точностью автомата исполняют японский поклон. С непривычным спокойствием отмечаю про себя, что это слияние человека и робота в японцах больше не раздражает меня. Прояснилась разумная основа этого содружества: эффективность труда и общения, труда
Что есть японская вежливость: расчет, привычка или добрая воля? Наверное, все сразу. Это лучше всего видно на японках, которые теперь наглядно демонстрируют, что такое идеальная коммуникация и почему в ней не обойтись без женщин. Они выбелились и безупречно накрашены, одеты в деловые костюмы, носят каблуки и, я бы сказал, стали смелее, даже агрессивнее в своей неискоренимой вежливости. Прямо вымуштрованные солдаты всеяпонской армии
Откинувшись в кресле, вспоминаю, как долго я шел к разлитому теперь в душе миру. Попав в первый раз в Японию в 1982 году, я с полгода мучительно привыкал к японской вышколенности и замкнутости, все не мог поверить, что моим коллегам в университете Токай я, живой русский и к тому же говорящий по-японски, совершенно неинтересен. Я тогда уехал из Японии с твердым убеждением, что войти в японское общество иностранцу, да еще русскому, невозможно и, главное, не нужно. И плевать на комфорт, были бы настоящие страсти, было бы чувство близости невозможного. Я тогда еще не понимал, что чувство близости недоступного вполне возможно и даже по факту бывает только в бесстрастии. Впрочем, и то верно, что европеец просто неспособен дойти до такой виртуозной отточенности в общении. Позднее я не раз встречал в Японии русских, особенно женщин, доведенных прямо-таки до клинической стадии маниакально-депрессивного психоза невозможностью жить по своей воле, с кем-то от души поругаться, на худой конец – напиться до бесчувствия. Но не странно ли: всю жизнь до самозабвения радеть об эффективности, чтобы в конце концов отдаться во власть «бескорыстной отрицательности», вроде того же харакири? Видно, не странно: крайности сходятся… Сходятся в чем? В какой диалектической игре? За ухоженным фасадом снова и снова натыкаешься на пустоту.
Ко мне подсаживается молодая японка и сразу, забыв про эффективность ритуальной коммуникации, вываливает о себе все: жила с английским другом в Англии, разочаровалась, теперь вернулась на родину, ищет работу, едет к родителям, но Японию ненавидит, мечтает путешествовать и вообще…
– Ну а как же великая японская культура, самурайский кодекс, к примеру?
– А мне-то какое дело?
– Почему?
– А я в жизни ни одного самурая не видела, – сухо отвечает она.
Мы сошли вместе в Окаяме, но, заметив, что меня встречают, она мгновенно исчезла в толпе.
Я рассказал встречавшему меня другу-профессору о своей эмансипированной попутчице.
– Понимаю ее, – вздохнул он. – Хочется вырваться из системы…
Моя гостиница в трех минутах ходьбы от вокзала. Безукоризненно чистый номер, унитаз с подогревом и еще какими-то непонятными датчиками. Из окна моей комнаты на семнадцатом этаже полгорода как на ладони. Расчерченное узкими улицами на аккуратные квадраты пространство заполнено безликими строениями. Ничто не цепляет взор, если не считать, конечно, рекламных щитов, чьи броские надписи выглядят гротескно на фоне этой железобетонной пустыни. Далеко внизу лениво течет струйка почти невидимых прохожих. Поодаль виднеется все то же колесо обозрения неизвестно чего. Но за городом уходят рядами вдаль живописные холмы.
На улицах размеренная, хорошо отлаженная жизнь японской полупровинции. Люди спокойны и приветливы. Работают добросовестно и умело. Хозяин ресторанчика, где мы сидели с моим японским другом, весь вечер виртуозно разделывает рыбу на виду у клиентов, не обнаруживая признаков усталости. Прислуживающая ему дочь на прощание дарит иностранцу сувенир. Я, признаться, так и не развернул его. Кажется, какой-то чай.