Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 59)
В этом месиве из человеческой плоти и природных материалов, текстов от культуры и текстуры естества, как в плодоносной пустоте утробы, ворочается и вызревает городское «мы», лишь интуитивно ощущаемое, не знающее узаконенных «точек зрения» и «перспектив», даже не нуждающееся в символах и атрибутах. Где живут чистой явленностью, не может быть привилегированных образов. Теснота и многолюдье словно выделяют галлюциногенные флюиды, заражающие городской воздух праздничной избыточностью: все напоказ, всюду море рекламных огней, там и здесь вспыхивают и гаснут, словно огни фейерверка, импровизированные представления и шествия, а большие праздники сопровождаются гуляниями такой скученности и масштабов, какие не снились никому в Европе.
В городском чреве общая жизнь стихийно и упорно растет и наслаивается на себя, пропуская через себя время, как червяк землю, и оставляя на своем пути культурные символы эпохи. Эти символы вызревают долго, многими столетиями и недоступны приватизации, накрепко срастаются с бытом.
Вот: народ нарос.
И как нарост на дереве всегда уродлив, так и народ нарастает гротескными типами, карикатурными типажами, словно начиненными взрывчатой силой бытия. Их польза – поразить, рассмешить и исчезнуть в вихре круто закрученного быта. Они – игрушки для взрослых детей.
При всей любви этого народа к торговле и обороту капитала его миросознание исходит из нераздельности полезной и меновой стоимости. Ценно то, что полезно, а самая полезная и притом доступная только пользованию вещь – это жизнь. В правильном пользовании жизнью заключается наше благоразумие, вершина же разумного использования жизни – не-пользование ею, способность дать жизни
Восточная история: жил-был народ.
И пусть в городе торгуют пустыми знаками, пустотой самой жизни. Пусть город – рай для жуликов. Все же в едином теле городского «мы» все сообщительно, все делается вместе. Из разинутых пастей лавок вываливаются наружу товары, торговля заполняет тротуары и обочины улиц, здесь же едят и пьют, старики сидят на стульчиках, глазея на толпу, а в жару дремлют на раскладушках, обтекаемые прохожими. Такое смешение человеческого и природного, присущее в особенности китайскому быту, воспитывает острое чувство гротеска, симпатию к «древле-причудливым» образам. На выставке в Пекине, название которой можно перевести словами русской поговорки «голь на выдумки хитра», гвоздь экспозиции – фотография кровати, сквозь которую проросло толстое дерево.
Впрочем, открытость миру на Востоке нисколько не отменяет автономии семейных и хозяйственных единиц. Разделение внешнего и внутреннего, как контраст Земли и Неба, блюдется свято. И этот контраст не оставляет места для столь важного на Западе агона, публичного пространства, в котором меряются силами и спорят за главенство. Восточный город не знает соразмерности вещей и, следовательно, конфронтации. Он просто носит инобытие в своем чреве, как мать дитя, и в каждом явлении своей в общем-то мелкой и лихорадочной жизни силится узреть отблески неизмеримой шири. Восточный мегаполис словно изливается за свои пределы, теряет себя и в концов концов действительно обнаруживает в себе… бескрайнюю пустыню неба. В тайваньской столице Тайбэе это особенно заметно: город расползается по окрестным холмам кучками многоэтажных зданий, плавно втекая в природный ландшафт. Но не тому ли закону подчиняется и жизнь чайна-таунов, этих форпостов глобального Китая, тиражирующих культурные символы, как поддельные компакт-диски и кроссовки, но не оформляющих себя, как будто прячущихся от окружающего общества? Кстати, и в бизнесе китайцы предпочитают быть неприметной частью крупной производственно-финансово-торговой сети. Индивидуальные торговые бренды для них слишком нескромны.
Восточных горожан объединяет не идея, а ее отсутствие: пауза, задающая ритм, и промежуток, держащий формы. Китайская архитектура оперирует именно понятием «промежутка», значимого отсутствия, позволяющего наращивать модули-секции здания по уже знакомому нам принципу роста живого тела. Но китайцы никогда не рассуждали по этому поводу, словно чуя каким-то инстинктом: чем неприметнее, тем реальнее и полезнее. А вот японцы, издавна одержимые стремлением зафиксировать взгляд, опредметить отсутствующее и тем, кстати сказать, прославившие себя в мире, не преминули вывести отсюда свою теорию человеческого общения. Японские социологи и управленцы любят трактовать жизнь в категориях «места» (
Рефлексировать над жизнью и впрямь дело пустое. Но, гуляя по Тайбэю, невольно ловишь блики-тени этого небывалого, никогда не бывшего, столь же ископаемого, сколь и воображаемого противопорядка хаоса, обратного движения жизни, возвращающего к истоку времен, к бездне не-схождения Неба и Земли. Успевший побывать и колонией, и метрополией, одновременно периферийный и глобализированный Тайбэй – отличная сцена для dreamscape, пейзажа мечты. От старого китайского Тайбэя, уездного центра, остались ворота и несколько реставрированных зданий, прижатых сверху транспортными эстакадами. Выглядят они, конечно, бутафорски, как и выстроенный неподалеку местный этнографический Диснейленд: действительность в наш постмодернистский век подражает вымыслу. Официальное же лицо тайваньской столицы волею истории определено японским колониальным стилем. Стиль этот примерно так же подходит окраинному китайскому городу, как европейский фрак сидит на японце. В нем бродят сны империи – причудливая смесь западных «ампиров», дополненных формой пожарной каланчи и непременными в тропическом городе галереями для пешеходов. Ампир в его третьем-четвертом преломлении расползся и одичал. Эти фальшивые колонны с вычурными капителями, самопальные фризы, немыслимая мешанина орнаментов, невесть откуда и зачем взявшиеся картуши и виньетки, самовольно проросшая на карнизах зелень создают картину почти фантасмагорическую, но совершенно уместную: так даже лучше проникаешься незримой
Есть в облике города и образ памятной дистанции, связывающей его с китайской метрополией: мавзолей Чан Кайши, созданный в конце 1970-х годов. Очень удачно найдена форма собственно мемориала: высокое, глухое, пирамидообразное здание под синей крышей с боковыми входами внизу и мемориальным залом наверху, напоминающим пещеру в горе. В мемориальном зале установлена большая коричневая статуя сидящего Чан Кайши, его ботинки тяжело нависают над посетителями, лицо генералиссимуса озарено улыбкой голливудской пробы и недаром: больно все похоже на статую Авраама Линкольна. Но есть и чисто китайские обертоны: издали в солнечный день статуя в нише мемориального зала выглядит как огромная тень – чем и должен быть, по китайской традиции, образ усопшего предка. На стене зала – два изречения вождя нации, которые могли бы служить девизом всей китайской цивилизации:
Вокруг мемориала – парк в китайском стиле, а у входа в него высятся два здания Национального театра, выстроенные по всем правилам классической китайской архитектуры. Задумывалось, надо полагать, как поучительный образец, а сегодня, при полной и, видимо, окончательной оторванности острова от материка, смотрится как ностальгическая химера еще одной империи.
Есть в городе, конечно, деловой центр с аккуратно выстроившимися вдоль широких улиц высокими офисными зданиями из стекла и металла, без лишних фантазий. Холодная политкорректность, с соблюдением меры
Бытовой «разговор» Табэя теперь почти всюду заслонен его деловым фасадом. Но достаточно свернуть с проспекта в переулок и пройти полсотни шагов, чтобы снова очутиться в водовороте торжища, слепящего несметными мелочами досконально коммерциализованного быта. Торговля здесь наполнена радушием добрососедства и потому верно служит празднику жизни. И все же не эта фамильярная бойкость улицы очаровывает меня в Тайбэе больше всего. Такие торговые кварталы перемежаются маленькими сквериками с газонами, лавочками и детскими площадками. Из толчеи жилого массива на них выходишь, как на веселую поляну посреди лесной чащи: небесный просвет в земных дебрях, в котором нежданно-негаданно переживаешь некие подобие «профанного озарения» (В. Беньямин) – прозрения сокровенного единства человеческих душ в самой материальности жизни. Скверики тихи и почти безлюдны, разве что сонный старичок притулится с газетой на лавке. Выпавшее из социума, истинно небесное пространство для маргиналов: стариков и детей, а по вечерам, должно быть, влюбленных. В таких местах только и начинаешь понимать, какой тайной живет восточный город и почему в его горячечном беге сокрыт безмятежный покой. В этом разрезе-дырке живого пространства сходятся действительное и представленное. Его нельзя выбрать, но можно знать цену этого выбора. Разве восточный город и по своему духу, и исторически не есть союз священства и коммерции?