Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 38)
А ведь в таких условиях монахиням предстоит жить до конца своих дней. Нарушительниц устава безжалостно изгоняют – наставник монастыря славится своей строгостью. Но в желающих поступить в монастырь недостатка нет.
Как энергетический фокус местности монастыри имеют свою ауру: святые места помельче, отмеченные кумирнями и молельными флажками. Чаще всего таким образом выделяются большие валуны или нависающие над обрывом скалы. Это пристанища местных духов, строптивых по натуре, но укрощенных верховной властью Будды. Еще одно измерение – и более важное – монастырской ауры образуют пещеры затворников, без которых место не будет свято.
Монастыри в Тибете лишь нагляднее всего демонстрируют неразрывную связь человеческого жилища с окружающей местностью, преемственность фокуса и пространства, места и поля силы. Принципом этой связи – ничего формально не связывающей и не организующей – как раз и выступает пустота. Основные элементы ее стереометрии – двойная спираль, сфера, глубина на плоскости, полностью замкнутое пространство ступ и так называемых цэкан – сложенных из камней закрытых кумирен, внутри которых, навеки недоступные взору, стоят маленькие статуи будд.
Религиозное же измерение пустоты проявляется в культе святого места. Анри Бергсон назвал такой культ первой религией человечества. Самая древняя религия оказалась и самой живучей. Место – альфа и омега мира. Как сказал Малларме, «ничто не будет иметь места, кроме места». Но это означает на самом деле, что место не может не отсутствовать в себе. Чтобы все вместить в себя, оно должно всему уступить. Пустота в восточных религиях и есть такая вечно отсутствующая, но все отпускающая на волю полнота. В Тибете она сделала возможным невероятное разнообразие культов и духовных традиций, которые как будто совершенно стихийно складываются в стройную и прочную пирамиду. На верху ее – ламаизм с его тщательно разработанной доктриной и богатейшей духовной практикой. Под сенью аскезы лам процветает тантризм, больше занятый культивацией жизненной энергии. Ниже стоит местная религия Бон, тоже занимающаяся преимущественно природой жизни, но и отношениями живых с духами, ибо, как заметил еще Конфуций, кто знает жизнь, тот знает и смерть. В Бон есть свой обширный пантеон божеств и своя духовная практика, но в нем сохранились и многие черты древнего шаманизма. Еще ниже располагается так называемая религия людей – аморфная масса верований и обрядов, тесно связанных с повседневной жизнью народа. Тут уже приходится иметь дело с разными демоническими богами вроде злобных духов гор гэла и прочих сомнительных персонажей. Повсюду кишат и сонмы чистых демонов.
В этой иерархии явно проглядывает оппозиция между божественным и демоническим началами мироздания, причем первому принадлежит, конечно, активная, мироустроительная роль. Основание каждого буддийского монастыря сопровождается подавлением и усмирением местных демонов, чаще всего, кстати, демона женского рода. Описания монастырей так и определяют: статуя Шакьямуни стоит на лбу этой поверженной и лишенной сил демонессы, статуя Вайрочаны – на ее сердце и т. д. Более того, согласно популярному верованию, все земля Тибета ассоциируется с этой демонессой Сыму, стреноженной буддийскими монастырями. Каждый тибетец даже знает, на какой части тела Сыму стоит тот или иной монастырь.
Противопоставление активного, светлого благого Неба и пассивной, темной, своенравной Земли как будто плохо согласуется с культом чистой имманентности (идеей недвойственности сансары и нирваны) в буддизме. Но обратим внимание на то, что отвергается, собственно, инертность материи. По той же причине в фольклоре всех народов выброшенные вещи, всякая «мерзость запустения» наделяются демоническими свойствами. Положительная же имманентность относится к творческим превращениям, самой изменчивости бытия, и здесь уже не обойтись без человека и его духовного бодрствования. Недаром опознание имманентности Будды миру требует участия и усилия человека. Самопроявившиеся образы Будды, а равно каноны буддийской премудрости открываются все-таки святыми подвижниками. Пространство со-работничества Будды и человечества, живого средостения Неба и Земли и есть главная тайна духовной традиции Тибета.
Описанному образу мира соответствует столь же самобытная, сколь и непривычная для европейца мифология. Последняя являет собой хаотическое нагромождение ярких, психологически насыщенных эпизодов, которые не подчиняются причинно-следственным связям, не связаны единой нитью повествования и потому несводимы ни к метафизическим, ни даже нравоучительным сюжетам. Эта мифология творится судьбоносным случаем, спонтанностью превращения, которая всегда оказывается перетеканием пустоты в предметный мир и возвращением этого мира в пустоту. Она устанавливает иерархию уровней реальности – пустоте конечно же отводится в ней главенствующее место, – но не допускает порядка, определенного самосущим творцом. Ее тема – не внутреннее тождество мысли, а непроизвольное и притом неописуемое событие. Так пробудившийся от сна ощущает себя «другим человеком», но не может объяснить сущность произошедшей с ним перемены. В этой мифологии нет ничего идеального, никакого творца мироздания или параллелизма горнего и дольнего миров. Она внушает опыт события, которое просто оставляет все (надо думать, на своих местах), предоставляет всему пространство быть, т. е. превращаться. Она утверждает равную реальность Земли и Неба, сознания и бессознательных основ жизни.
Не знаю, уместно ли включить в этот очерк упоминания о руинах в Тибете. Последние, вообще говоря, не характерны для Востока. Обветшавшие здания либо постепенно сливаются с природным ландшафтом, как случилось с древними городищами в пустынях Центральной Азии или Ангкор-Ватом в Камбодже, либо отстраиваются заново и являются миру полностью обновленными. По правде сказать, почти все монастыри и дворцы в Тибете, как и в Китае – новоделы, поставленные на месте зданий, разрушенных в годы Культурной революции. На Востоке в этом нет ничего трагического. В конце концов, азиатское миросознание не проводит различия между оригиналом и копией и скорее склонно подчеркивать оригинальность подделки. Вещь на Востоке ценна не столько оригинальностью, сколько своей функцией, пользой в быту, хотя эта функция должна иметь эстетическое измерение. Поэтому старинные, послужившие многим поколениям предков вещи обязательно несут на себе ореол святости. Но немногочисленные руины, которые мне довелось видеть в Центральном Тибете – развалины монастырей Чокорге у озера Лама-ла цзо, где определяют место рождения следующего далай-ламы, или Речун-пуг в окрестностях Цэтана, – лишены умиротворенно-романтической ауры. Свежие памятники человеческого вандализма, они выглядят незаживающей раной на теле мученически-святой земли Тибета, еще одним примером жертвенности, которой смиренно, но твердо держится эта страна. Недаром власти не поощряют и даже прямо препятствуют посещению этих угрюмых мест, дышащих скорбной правдой жизни. А посетить их очень даже стоит. В Речун-пуг, например, хранятся посох знаменитого Миларепы и реликвии других великих подвижников его удивительной школы.
Страна пилигримов
Умел же сказать мудрый Конфуций: «Человечный муж радуется горам». Звучит на первый взгляд странно: почему именно горам? Горы как раз дальше всего отстоят от всего собственно человеческого. Но по сути сказано очень точно. Человек только и становится самим собой, повернувшись лицом к вечности и освободившись от всего «слишком человеческого». Человеку назначено идти к Небу, а сверхчеловеческие горы – самая точная мера его заслуг. Оттого же природа человека, главное его призвание на этой земле – уравнивать несопоставимое и соединять несходное.
Где те весы, на которых взвешивают несравненное? Тут материя не количественная, измерению не поддающаяся. Здесь мы имеем дело не с «что», а с «как», с чистой качественностью бытия, которая не имеет предметного содержания, но не существует вне предметов, как пустота зеркала не существует вне выявляемых ею вещей или динамизм воображения не отделен от рождаемых им образов.
Es gibt Nichts ausser den Ganzen, говорит Ницше: «Ничто вне целого». Звучит двусмысленно: то ли нет ничего вне мира, то ли помимо всего есть какое-то Ничто. Подозреваю, что оба утверждения ложны: ничто вне целого существует как самоопустошающаяся и потому все вмещающая в себя пусто та, каковая по определению никогда не пуста, но в своем пределе предстает предельной наполненностью, неисчерпаемым разнообразием мира. Как говорят буддисты: «Пустота не пуста – вот истинная пустота». Бытие пустоты есть бесконечное ускользание от себя – самое естественное и безусловное Событие, предваряющее и, более того, дающее быть всем перипетиям бытия. Никогда не данное, вовек неопределимое, оно отдается в мире бесконечным эхом самоподобия. Таков же язык восточных религий: упраздняющий все значения, сжигающий слова ради того, чтобы выявить чистую качественность бытия, которая никогда не есть, но всегда со-бытийствует и всегда грядет. «Великий Путь непроходим», «Великий квадрат не имеет углов»… И равным образом напомнить об истинах житейской мудрости – самых что ни на есть обыденных, но не поддающихся доказательствам: «Великое искусство выглядит неумением»… Этот буйный, зашкаливающий за все рамки стиль мистической аскезы – за что предали инквизиции Майстера Экхарта и задавили юродствующих в Московской Руси – органически встроен в буддийское мировоззрение и запечатлен в самых популярных персонажах буддийского пантеона – в Толстобрюхом Милэ, чудаковатых чаньских старцах, блаженных монахах Будае и Цзигуне и проч.