Владимир Ляленков – Последняя просьба [сборник 1982, худож. M. Е. Новиков] (страница 96)
— Дак ты закончил техникум, дядя Степан? — спросил Сергей.
— Закончил. Как же.
На лице Сергея было недоверие.
— И корочки есть?
— Есть. — Дядя Степан достал из ящика комода темную книжечку и подал Сергею. Тот посмотрел.
— А чего ты столько лет в трактористах простых ходил, а не в начальниках?
— Тоже из-за дури своей тогдашней, Серега… Поздно уже, сейчас Михайловна моя явится. Но скажу тебе. Тогда эмтээсы были. За Потемкином, в бору, где теперь нефтесклад, там станция была. Когда закончил учебу, поступил на станцию механиком. Ох! Тракторов мало было, Сережка! Теперь в одном нашем Михалеве их восемь штук, а тогда в эмтээсе на все шесть деревень их было шесть. Старые, только и чинили их. Но ничего… Ребятишки у меня уже росли, я в мастерских часто и ночевал — пропасть работы. Утром выпустишь трактор, а ночью ему ремонт нужен. Директором станции был тогда Куликов Вадим Петрович, рослый, огромный. Попивал он. Два года проработал я, говорит, мне наш-то директор: завтра к семи вечера будь в районе. Задержался я. Приехал в начале восьмого. Указали мне в исполкоме, куда идти. Захожу. Сидят за столом человек десять. По какой причине опоздал? Так и так, мол, подшипники полетели, провозился. «Плохо ты начинаешь, — один говорит, — тебя обсудить, утвердить на главного хотят, а ты с отговорок за опоздание начинаешь!» И все, знаешь, с покровительством смотрят на меня. Я сел было, а мне тот же говорит: «Погоди, не садись. Как же ты смотришь на свое опоздание?» И в голосе покровительство. А меня это, знаешь, в жар бросило: чего меня допрашивать? Чего меня обсуждать и утверждать? Да я сам себя давно утвердил! Я думал, я им нужен, а выходит, они мне нужны, что ли? Мчался-то сюда по грязюке! Встал я, вот так-то поклонился, — дядя Степан показал, как он поклонился. — И выскочило из меня: «Господа, говорю, так и выскочило, господа, говорю, до свидания» — и за дверь, и уехал домой, Серега. И больше меня не трогали. — Дядя Степан взглянул на часы. — Ну, будет нам, Сережка, беседовать. Спать пора. У меня останешься?
— Не, дядя Степан, — ответил Сергей, — пойду я домой.
…Утром Сергей встал чуть свет, когда мать спала, а стадо еще не прогоняли. Будто воруя, тихонько взял из стола ломоть хлеба, со сковороды кусок жареного мяса. Огородами направился к лесу, жуя на ходу. Он побывал в Данилином овраге и посидел, покуривая, на груде камней. Днем старушки, заметили его на кладбище, куда он никогда не заглядывал. Позже женщины из Потемкина увидели Сергея на дороге. Спросили, откроет ли он сегодня приемный пункт. Сергей ничего не ответил.
Домики учительниц стоят на краю деревни, за почтой. Сергей несколько раз проходил мимо домиков к почте, но ничего там не покупал. Под вечер он появился у своего приемного пункта. Оглядевшись, быстро сорвал с сарая фанерную вывеску, над которой сам долго трудился, рисуя буквы по клеточкам. Разломал ее и выбросил в яму за сараем, заросшую крапивой.
Через неделю он пешком ушел жить в Самойлово.
1979
История Серого
Бойня, где родился Серый, маленькая. Расположена в километре от поселка, на берегу речки Белянки. Работают на бойне только днем. Вечером, ночью — в конторе ее, во дворе, в цехах — тихо. Лишь изредка прохаживается по двору сторож Игнатьич. За ним по пятам бродит огромная собака бурой масти. Это мать Серого, звать ее Пальмой. Живет она со стариком вместе при конторе, в комнатке с отдельным входом. Сторож спит на железной кровати. Пальма — в углу, на лохматой овчине. Ни один человек, даже Игнатьич, не знает, какой она породы, откуда взялась.
Года три назад в районе горел лес. Ветер пригнал пожар к речке. Пригнал ночью. Первым заметил огонь Игнатьич. Выбежал за ворота, стоял, смотрел в ужасе, как пламя с гулом, ревом пожирало ветки высоких сосен, росших стеной на другой стороне.
Речка Белянка узкая, метров сорок. Ветер мог усилиться, перебросить искры на эту сторону. Крыша бойни сделана из дранки. Загорится. От нее огонь перебежит по деревьям в поселок… Сторож испугался. Бросился к поселку. Поднял людей. И трое суток лесорубы, грузчики дежурили возле бойни. Наконец пожар стих, прошел сильный дождь. Люди сняли дежурство. А через неделю после пожара Игнатьич и увидел впервые Пальму. Даже не подумал вначале, что это собака.
Сидел он под вечер на лавочке у ворот. Сосал свою трубку. Кашлял, поглядывая по сторонам. Хотел было пойти в комнату и попить чаю, как вдруг увидел на выгоне, шагах в сорока от себя, крупного, страшного зверя — без шерсти. Голая кожа так обтягивала хребет, ребра, что казалось, вот-вот лопнет.
— Господи, что за напасть, — прошептал старик, холодея от страха, — неужели волк?
Игнатьич потянулся за ружьем, но оно осталось в комнате. Старик юркнул за калитку, посмотрел в щель. Зверь не шевелился. Но ведь волк, будь он как угодно голоден, не подойдет к человеку! Может, это собака такая? Пожар отбил ее от людей. Она обгорела, заблудилась. А запах бойни привел ее сюда.
Возле разделочного цеха лежал ворох телячьих потрохов. Игнатьич вынес потроха за калитку.
— На! — крикнул он, бросил потроха и снова спрятался.
Зверь медленно, не отрывая взгляда от калитки, подошел к подачке, схватил ее, унес в прибрежные кусты. «Да, это собака», — решил Игнатьич. Обрадовался: до этого года с ним жил бойкий кобелек Волчок, но зимой его утянули волки. Если приручить такую большую, собаку, никакой волк не утащит ее.
И девять дней подряд, едва вечерело и рабочие уходили домой, собака появлялась на одном и том же месте. Старик бросал ей еду. Она хватала, уносила в кусты. И пряталась в них так, что Игнатьич не мог найти ее.
На десятый день, когда старик вынес большую телячью кость с остатками мяса, собаки на прежнем месте не оказалось. Игнатьич постоял. Хотел присесть. Но не присел: под лавочкой лежала собака. Смотрела в его глаза, слабо шевелила хвостом.
— Ну вот, давно пора, — сказал Игнатьич, — пошли в комнату. Пойдем!
Собака поплелась за ним. С той поры они подружились, и старик назвал ее Пальмой.
Пальма оказалась собакой со странностями. Ничего вареного и хлеб не ела. Любила только сырое мясо. С удовольствием глодала кости. Днем, когда во дворе бойни находились рабочие, из комнаты не выходила. Может, боялась? Нет. Она никого не боялась. Ведь даже в присутствии Игнатьича никого не впускала в комнату.
Игнатьич пил много чаю. Пил и зимой, и летом, и днем, и ночью. На столе у него с утра шумел ведерный самовар. Старик за сутки выпивал его весь, хотя сам был маленький и тощий. Прежде к нему заглядывали изредка пожилые рабочие выпить чашку чая. Побеседовать. С появлением Пальмы перестали: стоило ей услышать шаги на крыльце, прыгала на середину комнаты. Поджав хвост, нагнув голову, смотрела на вошедшего. Угрожающе ворчала. И гость спешил прочь. Старик ничего не мог с ней поделать. Тащит, бывало, ее в угол, пинает коленями. Ругается. Она же упрется и ни с места.
— Угомонись! — кричал Игнатьич. — За что ты на людей взъелась? Иди ляг на место!..
Вызывали старика в контору или он отправлялся куда-нибудь по своим делам, Пальма очень волновалась. Беспрерывно ходила от стены к стене. Скулила жалобно, выла, будто боялась за Игнатьича: вдруг с ним что случится?
Так прожила Пальма года полтора. Настала очередная осень. Лили дожди. Во дворе бойни, на выгоне — повсюду грязь. Деревья стояли угрюмые. И с Пальмой что-то случилось: плохо стала есть. Минутку спокойно не полежит. А то вскинет голову, завоет… Хотя Игнатьич дома, лежит на кровати и никуда не собирается.
— Ты что это, Пальмушка, — спросил он, — не захворала ли? Что случилось?
Пальма посмотрит на него, будто скажет: «Ничего, это я так», вильнет хвостом и ляжет на овчину. Потом стала убегать куда-то по ночам. Игнатьич встревожился: не бросить ли его собралась? А когда выпал снег, старик догадался, что у Пальмы будут щенки.
Появились они в начале февраля. Рано утром, услышав писк, доносившийся из угла, старик торопливо оделся. Весело засуетился. Протопил хорошенько печь, вздул самовар. Принес из кладовой целую миску коровьей печенки. Пальма ела. Он сидел на стуле. Уперев руки в колени, смотрел на новое семейство.
Щенков было шесть. Крохотные, с мышиными хвостиками и слепые, они ползали, натыкались друг на друга, покуда мать не наелась и не легла к ним. Щенки нашли соски. Утихли. Игнатьич принялся пить чай. Пил долго. И все смотрел в какую-то точку на стене, улыбаясь, будто вспоминал что-то очень приятное. Но уже день спустя улыбка исчезла с его лица. Весь он еще больше ссутулился. На Пальму не смотрел, а изредка косился на нее осторожно.
— Да-а… Я что? — рассуждал старик сам с собой. — Я ничего! По мне хоть сотня будь! Да. А потом их куда? Куда потом, когда вырастут? В поселке лесорубы держат только гончих для охоты. А этих куда деть? По помойкам будут бегать? Не годится такое…
В один из вечеров Пальма выбежала во двор прогуляться. Мела метель. Свистела и завывала в щелях. Снег забивал глаза, уши. В двух шагах ничего, не видать. Пальма покрутилась у ворот. Сбегала за контору, проверила, цела ли кость, которую накануне закопала в сугроб. Вернулась в комнату и — о, ужас: на овчине ползали только два щенка! Пальма метнулась под кровать, вскочила на нее, с кровати на стол. Опрокинулся и грохнулся на пол самовар, разбилась чашка. Пальма хотела прыгнуть в окно, догнать негодяя, укравшего детенышей. Но испугалась за оставшихся двух: вдруг без нее и этих унесут? Она легла к ним, затолкала их под себя. Дрожа всем телом от негодования, ждала хозяина. Ей казалось, он, узнав о случившемся, заволнуется, закричит и поможет ей найти щенят. Но Игнатьич спокойно вошел в комнату с помойным ведром в руке. Поставил ведро в угол. Молча поднял самовар. Молча стянул валенки. Погасил свет. Лег спать не раздевшись, покрывшись полушубком.