18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Ляленков – Ожидание лета (страница 71)

18

За ночь дверь в бабушкину комнату примерзает. Открываю ее при помощи ломика. Зайдешь с улицы в кухоньку, первые минуты ничего не видишь. Темно, тихо и жутко холодно, как в сарае. Пахнет сажей. Может, она умерла?

— Здравствуйте! — говорю настороженно.

На плите что-то темное шевелится. Значит, жива.

— Здравствуй, сынок! — дребезжит голос бабушки.

— Вы спали?

— Нет уж… Какое нонче спанье. Я прилегла только.

Вторая дверь ведет в пустые, заснеженные комнаты. Эту дверь я вчера забил, обложил с той стороны сеном, соломой, досками.

— Вы опять открывали дверь, ходили по комнатам? — раздраженно говорю я.

— Как же… Я проверила…

Ставлю корзину на столик, начинается ежедневная история.

— Холодина у вас жуткая! — говорю я. — Как вы только терпите! Замерзнуть можно!

— Где там холодина, какая там холодина, — ворчит бабушка, садясь к столу, — это ничего. Скоро весна. Будет тепло, тогда отогреемся.

Лица ее не вижу, но знаю, глаза бабушки зорко следят за мной. В сарае у нее полно дров. За лето она натаскала целый погреб щепок, досок, сухого бурьяна. Пространство под кроватью забито дровами. Но она все бережет их. Готова сутками сидеть в холоде, но не бросит лишнее полено в плиту. И еще: половину хлеба, который приношу с едой, она старается непременно запрятать под матрац в сумочку. При этом страшно боится, что мама узнает о таких проделках, хлеба не будет давать. И передо мной две задачи: хорошенько протопить плиту и проследить, чтобы бабушка съела весь хлеб.

Спички у нее есть. Когда успела запастись, не знаю. Зажигаю коптюшку. Под кровать за дровами и не лезу. Приношу из сарая. Бабушка оставляет еду, закрывает собой дверцу топки.

— Погоди, погоди, — выставляет она руки, — пока и так поживем, изводить дрова не к чему! Чего затеял? Не надо…

Я не слушаю ее. Уговоры не действуют. Даже мама не может убедить ее.

Некоторое время стараемся оттеснить друг друга от плиты. Но не могу же я толкнуть ее как следует!

— Господи, да что это ты? Господи, да ты что это? — твердит бабушка.

По-хорошему опять не получается. Прибегаю к испытанному средству.

— Господи! Господи! — кричу ей в лицо. — Нет вашего господи! Бога нет! Нету, нету! Ясно? И вы замерзнете здесь! Нету бога!

— Батюшки! — хватается она за голову. Забывает о дровах. Как-то разом делается еще меньше.

— Что говоришь-то?! — крестит она меня. — Что говоришь? Опомнись!

Она обращается к иконке, висящей в углу, шепчет молитву, крестится. Просит бога простить меня, неразумного, заблудшего. И наставить на путь истинный. Я запихиваю в плиту дрова. Растопляю. Закуриваю и сижу на дровах перед открытой дверцей. О том, что курить ребятам моего возраста рано, бабушка не знает. Маме не доносит, и я не стесняюсь ее.

— И хлеб вы должны весь съесть, — говорю я строго, когда она, сдавшись, садится к столу.

— А куда ж я его дену? — пугается она.

— Никуда. Я наблюдаю за вами, имейте это в виду. Если не съедите, еще не такое буду говорить про бога! Ясно?

Она крестится. Наконец в комнате жарко. Единственная шибка в окне отпотела. Стало светлей. Собирая грязную посуду, упрашиваю бабушку жить у нас. Никто не тронет ее дом! Я буду следить. Нет, она отсюда никуда не тронется…

Подошел Новый год.

Накануне мы с Витькой срубили за кирпичным заводом по маленькой елочке. Я звал встретить у нас Новый год Лягву, но он будет у Витьки. Пусть. Вера Александровна сохранила на чердаке настоящие игрушки. Принесла их. С Диной украшает елочку. Я наготовил тонких свечек. Мама раздобыла у соседей сахарину — мелкого, похожего на пыль белого порошка. И довольно странного: возьмешь на язык чуть-чуть — он сладкий. Положишь в рот больше — горько во рту. Вечером завесили окна. Пьем чай. Мама причесалась как-то по-особенному и стала очень красивой. Плечи Веры Александровны покрыты пушистым белым платком, подаренным ей кем-то давным-давно, на свадьбу. От платка пахнет нафталином. После чая погасили коптюшку. Я зажег свечи на елке. Они быстро сгорают, и мы сидим в темноте. И мама, и Вера Александровна рассказывают, как они в детстве встречали Новый год. Смеются. И нам с Диной тоже весело. Все вместе тихо поем песенку про елочку, родившуюся в лесу. Потом помолчали, и Вера Александровна сказала:

— Екатерина Васильевна, спойте что-нибудь из Лермонтова.

Мама спела две песенки. Одна начинается так: «Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела?» И вторая: «Выхожу один я на дорогу…» Вторая песня мне нравится. Помню, еще до войны я слышал ее по радио и как мама пела ее.

Мама поет, а я вижу ночь, дорогу, выложенную булыжником, он поблескивает от света луны, как после дождя. У дороги растет огромный дуб. Кругом ни души, только один человек медленно шагает, понурив голову. А небо усыпано яркими звездами. И необычно тихо, тихо. Я не могу придумать, кто этот человек, зачем оказался один на дороге. Может, немцы расстреляли его родных, или он сам ранен и ослеп? Заблудился, не знает, куда идти. Мне жалко его, слезы выступают на глаза.

Мама кончила песню. Молчим. Вдруг мама поднимается и говорит бодро:

— Ну, вот и Новый, сорок третий год наступил! Поздравляю вас всех!

Она целует меня, Дину, Обнимает Веру Александровну. Как-то поспешно уходит на кухню. Догадываюсь, в чем дело, на ощупь иду за ней, обнимаю там ее, шепчу, что плакать не надо. Наши скоро вернутся. И отец вернется.

— Ты молодец у меня. Давайте спать ложиться, — говорит мама, и мы укладываемся…

Неделю спустя после Нового года Лягва прибегает ко мне и сообщает удивительную новость: солдаты на базаре не продают за наши деньги ни сахар, ни сигареты.

— Они требуют только немецкие марки! — почти выкрикивает он, подсовывая к моему лицу свой нос. — Ты понимаешь, что это значит?

Смотрю на него.

— Или ты уже ничего не соображаешь?

— Неужели, Петька? — шепчу я.

— А может, и теперь ты будешь сидеть дома? — кривляется Лягва. — Бежим?

— Айда.

— Боря, ты куда?

— Я к Витьке. Я скоро вернусь.

Забегаем за Витькой. Он уже одет.

— Наши наступают, ребя! — встречает он нас. — У соседа два мадьяра живут, говорили, что теперь до самого лета немцы будут отступать!

— До лета? Ха-ха! — Лягва весь дергается. — Это посмотрим!

На базаре необычно много солдат, все продают сигареты, сахар, летнюю одежду, белье.

— Сигарет, сигарет! — говорит солдат с брезентовой сумкой через плечо.

— Давай, пан. — Лягва протягивает десять рублей.

Солдат качает головой.

— Марка, марка.

Пробираемся дальше. Возле Управы снуют полицаи. Провели куда-то двух наших людей. Они в обмотках, значит пленные. Из-за сараев, где прежде продавали мясо, выползает машина с крытым кузовом, к ней прикреплена пушка, измазанная белой краской. Ствол длинный. В кузове солдаты. Еще машина, еще. Они заполняют улицу. Солдаты выпрыгивают из кузовов, спешат к базару. Хватают у женщин банки с молоком. Крики. Двое приезжих солдат гонятся за тем, который продавал сигареты. На углу догоняют, бьют его молча. Он вырывается, исчезает в калитке двора. Спешим дальше. На Ленинской машины, на Гражданской тоже. У солдат головы обмотаны тряпками, видны одни глаза. По всем улицам машины сползаются к мосту. Здесь затор. На берегу кучка офицеров, они что-то кричат друг другу.

— Думали, мост цел! — шепчет Лягва. Он почернел от холода. Зубы у него стучат.

— Чего ж по льду не едут?

— Они не понимают этого! Сейчас бы самолет сюда!

— Да, если б он прилетел…

Одна машина с пушкой и солдатами медленно спускается на лед. Впереди нее идет офицер. Заметит ли прорубь? Заметил. Обходит, машина объезжает ее. Лед трещит. Но он толстый и не проломится. А вдруг? Нет, не проломился. Машина выезжает на другой берег. Шагавший впереди нее офицер стреляет в воздух из пистолета. Остальные машины ползут через речку.

Тихо. Канонада не доносится. Мороз разгоняет нас по домам.

Всю ночь и весь следующий день через город движутся войска. Летает туда-сюда немецкий самолет-разведчик. Зачем он летает?

Потом снова наступает тишина. Через двор от нас на сгоревший дом ветер намел огромный сугроб. Ребята устроили горку. Дотемна катаемся с нее. Когда мчится по улице Идидома, притаимся за горкой. Он проскачет, снова катаемся. По ночам стал слышаться из-за горизонта гул далекой канонады. Фронт приближается. Порой уханья раздельные, но вот они сливаются и напоминают крутые раскаты грома. За тюрьмой, за городом солдаты построили укрепления. Об этом знаем по слухам. Людей оттуда выселили и близко не подпускают. Яша Жареные Гвозди куда-то исчез из города. Полицаи ходят с винтовками, некоторые с автоматами. На ремнях мадьярские гранаты в сумочках.

Наши, конечно, нападут на город ночью. И каждую ночь ждем. Подолгу не могу уснуть с вечера. Потихоньку выхожу на веранду, всматриваюсь в морозную темноту. Прислушиваюсь. Вдруг приползут разведчики. Нужно будет рассказать им, какая сторона города укреплена. Если бы сейчас лето, мы бы все основательно разведали. А на снегу человека сразу увидят. Да и замерзнуть можно. А летом сами бы пробрались к нашим. Очень просто. Немцы укрепились за тюрьмой, значит, наши подойдут со стороны Голубкова…

В этот день я встал рано. Мама и Дина спят. Выхожу на веранду, облокачиваюсь на подоконник. На огородах снег бугристый. На лугу перед рекой он такой же. А на реке гладкий и чистый. Тихо. Роща и лес совершенно белые. Хочется есть, а еды у нас уже нет. Две недели прошло, как Илья Афанасьевич приезжал. За город теперь никто не ходит. Надо бы у Витьки попросить хлеба. Он даст…