Владимир Ляленков – Крещенские морозы [сборник 1980, худож. M. Е. Новиков] (страница 1)
Владимир Дмитриевич Ляленков
Крещенские морозы
(сборник)
Крещенские морозы
…Я всегда была веселой. Помню, еще девкой бегала, все хохотала, глядючи на подружек: та ревнует и сохнет, та слезами умывается. Жила здесь некая Манька Захарова, отец ее мастером работал на кирпичном заводе. Хорошо они жили. Только эта Манька даже травилась: влюбилась — не помню, в какого малого, — он на нее ноль внимания. Она и наглоталась порошков. Отлечили ее в больнице, вернулась она домой, я и говорю:
— Дура ты, дура! Что тебе с него? Гляди, ребят сколько! А мало наших моздовских, вон за выгоном красноармейцы палаток настановили — любого выбирай, милуйся. И забудешь про этого охломона!
И еще всяко я шутить умела. Шел мне уже девятнадцатый год — замуж выходить надо. Матушка с отцом балакали об этом, намеки давали, какого, значит, мне мужа надо. А матушка еще поучала:
— Ты, девка, гляди не распечатывайся до времени. Выйди замуж, а там судьба покажет: ладно заживешь с мужем — твое счастье, нет — свое, девонька, успеешь взять, только с умом все делать надо, не абы как…
Спокойно так говорила, потому что видела: хоть и озорная я, а держу себя разумом в узде. Не били меня дома, не ругали. Один раз, помню, поучили хорошенько — и на том кончили. Случилось это на тринадцатом годе моей жизни, как раз я тогда школу бросила. Не любила я учиться — просто страсть! Скучно было. Сижу над книжкой, читать читаю, а в голове мысли все о чем-нибудь другом. Никак не запомню прочитанное, шваркну книгой об пол, прыгну и начну ее топтать. Потом разорву, в печь брошу и сожгу. Матушка понукала меня на ученье. Отец нисколько. Он говорил:
— Бабу надо учить ремнем да кнутом. А лечить ее — это нам, мужикам, богом завещано.
При людях так говорил. Смеялись все, и я смеялась, и бросила я ученье.
Тогда жил с нами по соседству ветеринар, работал он на бойне. Высокий такой, грузный. В белых штанах ходил. Что он мне дался — не знаю. С ним-то и случилось у меня наваждение. По вечерам он часто на крылечке сидел, газеты читал. Подсяду к нему. Он мне что-нибудь рассказывает, расспрашивает меня. А я вся аж зайдусь от чего-то, привалюсь к нему, и такое желание — чтоб он взял меня, понес куда-нибудь.
Приметила это матушка, доложила отцу. Закрыли они однажды среди дня окна, ставни. Двери заперли. Матушка взяла в руки мокрое полотенце, отец — ремень. И начали меня охаживать. Господи! И на стены я прыгала, и на них кидалась. Они знай меня вылущивают. Так вылущили, что чуть ли не с месяц с кровати не вставала. Когда поднялась — легко мне, весело. Ветеринара и видеть не могла даже. Только сны еще некоторое время одолевали меня страшные: снились мужики. Все такие лохматые, корявые. Бегали за мной, ловили. В ужасе проснусь вся в поту да скорей к матушке на кровать. Потом и сны оставили меня. Зажила я спокойно, ждала подходящего человека.
Я и теперь женщина видная, особенно издаля, а девкой уж какая была!
Бывало, натяну чулки шелковые, надену туфельки на каблучке, платье крепдешиновое с вырезом. И подамся в город. Кто ни встретится, всяко оборотится, посмотрит вслед. Любой городской не уступала.
По вечерам, как водится у нас, любовь крутила с одним парнем, Павлом Комраковым, он слесарем работал на железной дороге. Красюк жуткий был. Настырный, горячий такой. Очень он нравился мне. Уж до чего было изомнет, истискает всю в саду нашем, кажись, вот и конец мне, опрокинусь. Ан нет. Оттолкнусь от него, дохну воздуху и расхохочусь ему в лицо.
— Чего смеешься? — вздыбится он.
— Да весело, Паша, — скажу, — очень уж мне от твоих действий невозможно даже смешно!
— Что ж это так? — кипятится.
— Да так. Что затакал?
— Я жениться на тебе хочу, Люба! — кричит. — Давай поженимся!
— Я пока не собираюсь, — отвечу беспечно. И веточку сломлю, покусываю. Песенку запою.
— Может, кто другой есть?
— А это уж мое дело, — отвечаю, — может, ты у меня не первый, не ты и последний!
Он аж зубами заскрипит, а я в дом убегу. Он захватит голову руками, сидит один на лавочке, не уходит. Кобель у нас был. Полканом звали. Огромный, злой-презлой, его потом немцы застрелили. На ночь его спускали с цепи. Павлушку он знал, не трогал. Подойдет к нему, лизнет в голову, сядет супротив и сидит. Потом как завоет-завоет, даже страшно мне делалось. Иной раз намекну Павлу серьезно:
— Погоди, Павлуша, наше время с тобой еще настанет, милый.
— Когда же?
— А погоди, я тогда сама подскажу тебе…
Дом наш, как видите, и теперь хорош. Такому гнезду любая моздовская женщина позавидует. Забор, правда, расшатался. А тогда он крепким был, поверху оббит колючей проволокой, гвоздями. Не упомню, чтоб хоть один мальчишка забрался в сад. Да и Полкан бы не пустил. Полкан наш злым был только для чужих. Своих боялся, ласкался к нам. Утречком выйдет отец во двор, вскинет свою левую черную бровь…
— Полкан! — крикнет. И Полкан через весь двор ползет к нему на брюхе, улыбается, хвостом виляет. Отец погладит его костылем, пнет ногой. Погуляет по саду, оглядывая забор. После завтрака прицепит к ноге деревянную свою ступку и с тележкой отправится на базар. Место там за ним было закреплено напостоянно, правда без всякой официальности. Его все знали, и никто не связывался с ним. Торговал он махоркой, старьем разным. Сидел как раз — может, видели? — в том месте, где кончается овощной ряд и начинается толчок. Покалечили его на войне с немцами, когда дрались с ними еще при царе. Мог бы он и в сапогах ходить, в ботинках, но не хотел.
— С этой ступой, — говорил он, — выгляжу я представительней. А без нее вид совсем не такой.
Имелись у него документы и про контузию головы. Так что милиция не трогала его, а когда он разбуянится, его обходили. Матушка тоже промышляла на базаре. Торговала яблоками, грушами, овощами всякими. Сад у нас отлично плодоносил. А когда неурод выпадал, тоже не беда, без дела она не сидела. Утречком отправится отец по дороге за кирпичный завод — в той стороне деревни Лубянка, Липовка, Яблоновое, оттуда деревенские всегда фрукты возили на базар. Деревенские эти — глупые люди. Отец встретит возы, оптом купит по дешевке, а матушка перепродавала.
Но не только этим они промышляли. Отец еще скупал всякие драгоценности, через людей продавал их в Курск, оттуда, говорили, драгоценности шли в Москву, в Одессу. Но я уж не знаю, как там делалось.
Отец еще до революции торговал от купцов всякими товарами, носил их по дворам. Знал всех жителей, кто чем дышит. В городе до сих пор, например, на Можайской живут две старушки княжны. На Красноармейской лежит при смерти второй год бывший помещик — граф, говорят, он давно рехнулся, по ночам деньги искал в саду. Небось зарыл когда-то, а на старости лет найти не мог. На Воро́вской обитал в своем домике старенький старичок, с лицом, будто из замазки вылепленным. Ходил все в белом кителе с золотыми пуговицами: этот — адмирал, на кораблях где-то по морям плавал. Старушка его жива была, такая маленькая, худенькая, правда на ногу шустрая. Она промышляла насчет пропитания, а старик дома сидел. Года три отец вытягивал у них драгоценности. Просто потеха была! Запугать доносом он их не мог, как других запугивал: адмирал имел документ из Москвы от властей. Из-за того документа сам, может, прокурор Палатков не мог тревожить старика. Ему и пенсия была определена. Но служил-то он еще царю, пенсию большевики дали ему не ахти какую, в деньгах, ясное дело, нуждался. Адмиральша все курочек покупала, без них, видно, жить не могли. Вот в конце месяца отец, случалось, и скажет:
— Сегодня иду золотого налимчика ловить, дочка. Вчера адмиральша с базара понесла одних картох да луку. Молись, говорит, богу. — И смеется. По уговору со мной все, что добывал он у адмирала, отдавал мне навечно.
Промышлять он ходил нарочно во всем старом. Бороду специально не подстригал, даже курил толстенные цигарки, кашлял затяжно, хотя пыхтел дымом только для вида. Потеха! А домой вернется, запрет калитку, плечи расправит:
— Ух, — скажет, — устал! Давай-ка, дочка, накрывай на стол.
Сбросит ступку, разомнет ногу, умоется и опять таким молодцом выглядит, что не дашь ему пятидесяти лет.
Ну вот. Добредет он утречком до дома адмирала, сядет на лавочке, молча пыхтит цигаркой. Солнце уж взойдет высоко, пыль над дорогой поднимется. А он знай сидит себе. Вот и калитка открылась, выходит адмиральша с бидончиком в руке. Ведрами она уже не могла воду носить, таскала в бидончике.
— Здравствуйте, Александра Алексеевна, — скажет отец, — с хорошей погодкой вас.
И закашляется.
— Здравствуйте, Никита Николаич. Отдыхаете?
— Да, — ответит отец, — в больницу опять иду. Нога стонет, окаянная, может, отрежут совсем доктора эти. Вы по́ воду?
— Да.
— В бидоне много не принесете. Я хоть и старик, а несите ведро, помогу вам.
Она, понятно, ни в какую. Гордая была.
— Я уж сама, я сама, Никита Николаич.
Возвращается она с водой от колонки.
— А что, Александра Алексеевна, не требуется ли выручить вас? Вчерась я стою со своей махрой, опять подходит тот человек. Нет ли чего, спрашивает. Нету, говорю. Ну смотри, шепчет, Николаич, я неделю здесь пробуду, ежели что, скажи мне. Я при деньгах теперь, могу хорошую вещь забрать.
Адмиральша задумается.