18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Личутин – Беглец из рая (страница 100)

18

И только бездетной госпоже Пируевой не досталось крох с этого стола, но, оказывается, пришел час и для нее, сыскался наконец родственный приятственный человечек, похожий на беззастенчивого ворона, и притянул за руку на телевидение, как бы дал запоздалый допуск к гостевому столу. Сегодня она поплачется в жилетку, де, как худо жилось ей в проклятые советские времена, как бы установит связь по тайному коду, а вечером, глядишь, и телефонный звонок достанет из семейки… «Как-как… да вы что?.. и неужели?.. вы – великая актриса… и так!.. это ни в какие ворота…»

И перепадет Пироевой горбушка от каравая. Ведь у хлеба не без крох: не унесешь много, так хоть сытно поклюешь, а кое-что и в зобик затыришь.

Я упорно разглядывал на смутном экране расплывшуюся тетку с плоским брыластым лицом, с трудом улавливая прежние черты. Что сказать, годы не красят, если особенно ты любишь заглянуть в рюмку и покурить травку. «Колеса», сигаретки и две обязательных гранаты советской шампани в день, как ржавчина, съедят даже стального человека, выточенного из титановых сплавов и готового летать в космосе вместо спутника.

Помню, Фарафонов пригласил меня на обед. Как цековский служащий он блюл приличия и столичные манеры. Я предполагал зимним мозглым днем попасть на стопку водки с огурцом, а попал за накрытый сытный стол… Пируева оказалась не только хлебосольной, но и мастеровитой стряпухой. Она подала на горячее такие свиные отбивные на косточке с картошечкой фри и зеленым горошком, и малосольным огурчиком, и тушеной морковочкой, кудрявой петрушечкой и красным перчиком… Ой, братцы мои, пальчики оближешь, до сего дня незабытно. А порция-то, а порция, ну если не для обжоры Гаргантюа, то для штангиста Алексеева точно, когда он набирал слоновий вес, чтобы побить очередной мировой рекорд. И тарелка была расписная, тонкого фарфора, из какой-то старинной коллекции, развеянной по рукам в пору революционной растащиловки, когда возами развозили по частным домам новых господ двести тысяч дворянских усадеб, да тысяч триста чиновничьих имений, да вековое добро из несчетных бездонных купеческих сундуков. Эта прозрачная тарелочка явно была из домашнего поставца сиятельного князя Меншикова…

А была еще севрюжина с хреном и семга из подпольных партийных буфетов, знакомых лишь людям посвященным. И хлебосольный Фарафонушко, как мышка-норушка, натаскал все это пропитаньице в потертом кожаном портфеле с никелированными уголками, потому что без благодетеля отставная артистка Пируева уже давно бы отдала Богу душу.

Помню, что хозяйка была в зазывистом пестром, в зевластых попугаях, длинном халате, который невольно забирал на себя пристальные взгляды, а сочный багрянец и лазурь отражались от шелка на лице Пируевой, обильно наштукатуренном, так что пудра местами трескалась и осыпалась, и на искусственных ресницах, привезенных из Парижу из легкомысленных «шопов», висели кляксы гуталина, отчего глаза, утратившие слабую голубизну, выглядели, как голубиные яички. Женщина была уже под легким шафе. Когда я целовал жеманно протянутую пухлую руку, Пируеву шатнуло, повело в сторону, и Фарафонов, кисло улыбаясь тонкими язвительными губами, решительно подхватил гражданскую жену под локоть и насильно усадил на стул. Фарафонов, худой, подтянутый, весь в черном, в сатиновой рубашке с закатанными рукавами, выглядел юношей, а хозяйка – его мамашей. Пируева покачивала годовою, как фарфоровая китайская статуэтка, порывисто взбивала куделю волос и, не дожидаясь закусок, энергично прикладывалась к шампанскому. Она и после ничего не ела, будто еда вызывала у нее отвращение. Фарафонов называл Наташу «мой ангел», часто целовал пухлые, в перевязках, короткие пальцы, но глаза за очками горели сухим злым жаром. Застолье ладилось худо, слова как бы склеивались на языке, и даже вино не оживило беседы. Фарафонов постоянно исчезал в боковушке, где лежала умирающая старая нянька Пируевой. Еще в девушках (как это было давно-о) она подалась из деревни в столицу и, устроившись прислугой, вырастила Наташу, и та, крикливая, взбалмошная девочка, однажды превратилась в актрису, состарившисъ, стала жирной теткой, и теперь уже Пируева нянчилась с нею, почитая, как родную мать, а Фарафонов волею случая, по совместительству стал сиделкой, и добровольную повинность, как я заметил, исполнял с завидной стойкостью, постоянно таская в спаленку то тарелки с едой, то питье, то продую посуду, коя так пригождается лежачим больным… Беседа не сварилась, я объелся свиной отбивной, с раздутым животом обвалился на спинку кресла и, затенив глаза, тупо смотрел в окно, где виднелась рубиновая звезда близкого Кремля. В огромной квартире, где, кроме теней вымершего рода, оставались разбитая пьянками дочь и больная русская старуха, не имевшая семьи, уже ощущались приметы всеобщего увядания, чем-то неуловимо намекающие на близящуюся вселенскую катастрофу. Что через два года и случилось.

Фарафонов, торопливо опрокинув рюмку и с тоскою глядя на плотно закрытую высокую дверь, за которой покоилась чужая ему умирающая старуха, вдруг сказал без повода: «Все катится вниз… Чем дальше, тем круче… На вершине останутся лишь трусы, прихлебатели и негодяи. Почти по Чехову: на рельсах снова откручивают гайки для грузил, чтобы рухнули поезда… Только не мужики вышли на рельсы, а цековская братия и всякая шваль из обслуги, которая, не работая, хочет иметь много дармовых денег». «Хотеть не вредно, да кто им дасть», – сказал и тут же замолчал.

Фарафонов зло, подозрительно взглянул из-под очков, видимо, подверстывал и меня в эту компанию. Его тогда за многоженство вытурили со Старой площади, перекрыли все вольные поездки за бугор, и Фарафонов, тяжело переживая случившееся, не знал пока, кому мстить и где искать крышу… Я опустил глаза, чтобы не затевать спора…

Кажется, целые века бессмысленно прошли с той поры, но минули, как один день, ибо эти безрадостные демократические годы мы проживали кое-как, торопливо спихивали с плеч, прогоняли за дверь, чтобы никогда больше не вспомнить, словно бы настоящая жизнь уже стоит за порогом и терпеливо ожидает счастливого дня, когда наконец-то опомнятся взбалмошные хозяева и выкинут из головы всякую дурь… Но болезнь не покидала Россию, но лишь пуще укоренялась в теле, не оставляя никаких надежд.

И вот, как напоминание об исчезнувшей Антлантиде, всплыла из небытия забытая актриса Пируева с полубезумным взглядом из-под выщипанных бровок, с трясущимися жидкими щеками, но ужасно молодящаяся, в коротком, жбанчиком, платье, словно бы напяленном на пластмассовые обручи, откуда выглядывали толстые, бутылечками, ноги. И, глядя на Пируеву, мне вдруг подумалось, что где-то возле сейчас, непременно, толчется и Фарафонов (потому что он всюду), постоянно вывязывающий, как прилежный паучок, тончайшую паутину. Неутомимый ловец душ не может жить без интриги, и всякий, кто ненароком заплывает в прилипчивые сети, когда-нибудь сгодится с услугою хоть бы и в малом пустяке. И я, будто уснувшая мушка в прозрачном осколке янтаря, сейчас под испытующим взором Фарафонова.

И тут замурлыкал телефон. Еще не сняв трубку с рычага, я уже знал, что на другом конце провода Юрий Константинович Фарафонов, мой непременный неотлучный спопутчик. Стоило лишь вспомнить, а он уже на пороге, нечистый дух… Ох-ох, крестом гражуся, крестом боронюся… Небось, опять в гости рвется с двумя коньяками и гранатой шампани, как чародей.

– Это господин Хромушин? – голос был больной, трагический. Фарафонов часто дышал в трубку, хлюпал носом, будто плакал. Я сразу решил, что Фарафонов запросится в гости, и взял холодный тон.

– Ну я…

– Павлик, ты еще, наверное, не знаешь?

Так меня называла только покойная Марьюшка.

– Чего я должен знать? Знаешь, скажи, – сухо оборвал я. У Фарафонова-интернационалиста была привычка говорить намеками, блуждать вокруг да около и громоздить софизмы, обрамляя ими любую сплетню, которую выудил в околодворцовых гостиных. Так создавался образ многознатца, мудрого, серьезного человека, которого принимают в высоких кругах. Я же не давал ему удариться в словоблудие.

Фарафонов почувствовал мое настроение, гулко высморкался. Звук был подобен выстрелу и оглушил меня.

– Ты Марфиньку давно видел?

– А тебе-то что?..

– Старичок, какую женщину ты потерял. Да нет, ты просто жестокий человек, Хромушин. Марфинька к тебе спешила с последней надеждой, что ты поймешь ее, спасешь наконец, вселишь в сердце надежду. Она, ласточка-домовушка, летела к тебе, чтобы слепить гнездо. Она поклонялась тебе, как Богу, она молилась на тебя, ты с языка у нее не слезал… Святая женщина. Голубка… Что ты наделал, Хромушин? Тебе же не будет прощения. – Фарафонов опять гулко, мокро высморкался и застонал, как лесной голубь.

Я непонимающе слушал, пытаясь вникнуть в переливы голоса. На экране что-то вещала актриса Пируева, за ее спиною вдруг появился членкор Фарафонов, отчего-то в генеральском мундире с эмблемами танкиста, и он же, раздвоившись, был где-то совсем рядом, может, стоял в подъезде и нес чепуховину по «мобильнику», а я, дурень, должен был выслушивать его заклинания, чтобы, разжалобясь и почувствовав себя виноватым, открыть дверь и впустить скитальца на ночевую. Значит, опять крепко припекло Фарафонова, что-то сместилось в душе на больной лад и требовало хмельного, разгульного ожога, чтобы зарубцевать рану.