реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Лазарис – Три женщины (страница 71)

18

Без малого через год пребывания Мани в Бутырской тюрьме Зубатов, как обычно, вызвал ее к себе в кабинет и, улыбаясь, положил перед ней лист бумаги.

— Что это?

— Ваша вольная, — пошутил Зубатов. — Распишитесь вот тут.

— Меня освобождают?

— Я же вам обещал.

— И мы больше не увидимся?

— Наоборот, будем видеться еще чаще.

— А зачем нужна моя подпись?

— Простая формальность. Вы находились в заключении почти год и по вашей просьбе освобождаетесь при условии, что не будете заниматься антигосударственной деятельностью. К тому же будете сообщать мне письменно обо всем, что происходит в революционном движении.

— И все-таки зачем вам моя подпись? Разве вы мне не верите на слово?

— Разумеется, верю, но хочу закрыть ваше дело и довести до сведения начальства, что поддерживаю ваши взгляды и планы. А начальство, которое тоже будет нам помогать, желает убедиться, что на вас не было оказано никакого давления. Вот о чем свидетельствует ваша подпись. Да, — Зубатов порылся в ящике письменного стола и достал оттуда какие-то бумаги, — хочу вас обрадовать. Вот разрешение генерал-губернатора создать легальные рабочие союзы, а вот и смета из Министерства финансов на их создание. И вот еще список наших с вами новшеств для рабочих. Библиотеки-читальни, клубы, кооперативные магазины. Мне уже удалось добиться, чтобы их открыли в Москве и в Петербурге, теперь будем добиваться того же и для провинции. Вы будете заботиться, чтобы экономическая борьба не перешла в политическую, я — чтобы власти не мешали создавать рабочие союзы. Ну, и партию.

— Какую партию?

— Возможно, вы захотите создать свою независимую партию. Возможно, даже со своей газетой…

— Вы прямо кудесник. Мне тоже пришло в голову создать независимую еврейскую партию.

— Ну, вот видите, умные мысли совпадают. Думаю, ваша партия окажется намного сильнее БУНДа.

Зубатов обмакнул перо в чернильницу и протянул Мане.

— Вот здесь, внизу. Число тоже. Сегодня 6 июля 1900 года. Подписали? Вот и чудесно.

Он взял пресс-папье, промакнул чернила и убрал подписанную бумагу в кожаную папку.

— Значит, будете мне писать, а я вам всенепременно отвечать.

— А как мы будем встречаться?

— Время и место будете назначать вы.

«Перед освобождением я заключила соглашение с Зубатовым: я возвращаюсь в Минск, пытаюсь убедить своих товарищей создать базу для чисто экономического движения. И если я этого добьюсь, он должен будет разрешить нам минимальную свободу действий. Я ему поставила только одно условие: не производить политических арестов в тех местах, где мы будем работать»[716], — написала потом Маня.

Уже началось двадцатое столетие.

Маня была счастлива: перед ней открывалось светлое будущее.

6

После освобождения Маня задержалась в Москве еще на несколько дней, чтобы встретиться с двумя людьми Зубатова. Рабочего Михаила Афанасьева она не знала, а Федор Слепов — тот самый, о стихах которого она пренебрежительно сказала «не Пушкин». На встрече присутствовал Зубатов. Рабочие, как пишет Маня, держали себя с ним «очень просто, не видя ничего аморального в том, что пользуются помощью начальника охранки для организации профессиональных союзов»[717].

Из Москвы Маня вернулась в Минск, где к тому времени вовсю кипела политико-просветительская работа, в которой особенно выделялись евреи — члены разных партий: большевистской, социал-демократической, эсеровской, БУНДа, «Поалей Цион», а заодно идишисты, анархисты и сионисты.

Первым делом Маня встретилась с Гершуни и рассказала ему все, что Зубатов говорил ей о революционном движении, об экономической борьбе, и все, что она говорила ему. Маня считала ниже своего достоинства скрывать от товарищей свои отношения с Зубатовым, и пусть Гершуни знает, что Зубатов будет его защищать.

Гершуни был подавлен Маниным рассказом. Сначала он старался доказать ей, что Зубатовым руководит желание сделать карьеру и ничего больше.

— В ту минуту, — сказал Гершуни, — когда мы ему уже не понадобимся, он нас продаст с потрохами. Если бы я верил Зубатову, — добавил он, — то сам подписал бы с ним соглашение. Какой революционер откажется от возможности объединить десятки тысяч рабочих в независимые, да еще легальные союзы! Но я не верю ни одному его слову.

Увидев, что Маню не переубедить, Гершуни попросил ее хотя бы никому не рассказывать о ее связи с Зубатовым, положение в Минске и без того тяжелейшее, все новички, прошедшие через его руки, заварили такую кашу, что теперь не расхлебать. Маня только усугубит положение, если расскажет о своей связи с начальником охранки. Маня пообещала молчать, но не выдержала и поделилась с несколькими товарищами. Манины «духовники» решили, что она сошла с ума.

Маня не могла успокоиться. Неужели Герарди прав и ее давнишняя подруга стала доносчицей?! Маня хотела предупредить товарищей, но на подругу уже пало подозрение, а саму Маню пригласили в качестве свидетельницы на товарищеский суд.

На суде Маню спросили, что она может сказать по существу о подозрениях, павших на ее подругу. Маня посмотрела на нее и увидела в ее глазах смертельный страх, какой бывает у приговоренных к смертной казни. От жалости у Мани застрял ком в горле, и она не могла выговорить ни слова. Взяв себя в руки, Маня сказала, что ничего не знает. Позднее она несколько раз пыталась встретиться с подругой, но встреча так и не состоялась.

В Минске Маня пробыла всего пять дней, но их хватило, чтобы она пришла в отчаяние: БУНД расшатывали изнутри сплетни, наговоры, недоверие, всеобщая подозрительность.

Из Минска Маня поехала домой навестить мать, тяжело заболевшую после Маниного ареста. По дороге она заехала в Вильно повидаться с Шахновичем и узнать, будет ли он с ней сотрудничать.

На сотрудничество с Маней Шахнович согласился еще быстрее, чем на сотрудничество с Зубатовым.

Когда Маня приехала домой, к ней пришел пристав. Он дал ей прочесть бумагу, что она находится под полицейским надзором, и велел расписаться. У родителей Маня прожила три месяца. По нескольку раз в неделю ездила в Гродно, где пыталась пропагандировать привезенные из Москвы идеи. Но безуспешно, потому что она и сама до конца еще не верила в честность Зубатова. Ее одолевали сомнения, которые заронил ей в душу Гершуни.

«В такие мгновения в сердце закрадывалась страшная ненависть к Зубатову и желание убить его», — вспоминала она потом. Но, как говорит еврейская поговорка, что может время, не может ум. Маня постепенно успокоилась. Да и чуть ли не ежедневная переписка с Афанасьевым и Слеповым помогла. Те, захлебываясь от восторга, сообщали, какие чудеса творит Зубатов, которого они для конспирации называли «дядькой».

А Зубатов аккуратно отвечал на любую весточку от Мани, зная, что ее положительно нельзя оставлять без присмотра. В своих воспоминаниях Маня назвала эту переписку «странной» и объяснила почему:

«С одной стороны, мои письма были полны веры в него, в будущее рабочего движения, в социальный переворот. С другой стороны, они были полны сарказма и ненависти к правительству, да и к нему самому из-за его полицейской работы. Я требовала от него прекратить охоту на революционеров»[718].

2 августа 1900 года Маня писала Зубатову из Гродно:

«Пишу только потому, что исполняю данный мне заказ. Вышло в Минске далеко не то, что вы ожидали (…) И люди, которые раньше, будучи у вас под обаянием вашей личности, чистосердечно каялись во всем, теперь с проклятием вспоминают эту минуту своей слабости (…) Дошло до того, что сложилась пословица: „Каждый конспирирует то, о чем он говорил в кабинете Зубатова“ (…) Вашу политику не могут и не хотят отделить от вашей личности. Вы, говорят они, слишком умны и проницательны, чтобы придавать серьезное значение своей „теории царизма“. Вы прекрасно понимаете, что фактически эта теория никогда не может осуществиться, а совершать всякие подлости в виде провокаторства, шпионства и т. п. (…) может только человек, преследующий свои личные цели. Вам нет абсолютно никакого дела ни до царя, ни до рабочего движения, ни до русского народа. Вы теперь демократ, потому что это вам выгодно (…) Если вам принесет пользу антисемитизм, вы первый станете во главе его; если сионизм — вы со всем врожденным красноречием своим будете проповедовать это движение. Словом, вы мудрый политик — и только. Но вы обладаете оригинальными и недюжинными способностями и широким полетом мысли, а потому вы идете не торной дорожкой, а новыми, до сих пор неведомыми, неиспытанными путями. Но именно вследствие этого вы страшнее для движения всех до сих пор бывших на вашем посту извергов (…) Теперь несколько слов о моем к вам отношении. Когда в Минске они правдой и неправдой ухитрялись запятнать ваше имя, я в силу противоречия говорила как раз обратное. Но, когда я приехала сюда и стала вдумываться глубоко в то, что я хочу сделать, и в то, что вы сделали со мной, я начинаю вас ненавидеть. Чувство это с каждым днем усиливается, и если оно дойдет до известного предела, то вся эта история кончится скверно для вас и для меня. Я не могу сказать, что вы меня обманывали, наоборот, вы были даже непостижимо откровенны. Но если все ваши разговоры о царе, Боге, душе — ловкое средство получить экзальтированную девушку в помощницы для того, чтобы вам подняться на высшую ступень власти, то это уж слишком тяжело (…) вы меня заставили пережить такие минуты, когда я была близка от того, чтобы приехать к вам и (…) убить вас»[719].