Владимир Лазарис – Три женщины (страница 70)
На этом же допросе Герарди спросил с ухмылочкой:
— Вы ведь хорошо знакомы с Гершуни? — ухмыльнулся Герарди.
Маня, еще недавно по уши влюбленная в Гершуни, и глазом не моргнула.
— Прелюбопытная личность, — продолжал Герарди, выдержав паузу. — Все женщины от него без ума.
Маня снова промолчала, а он вынул из ящика пачку писем, достал из нее одно и прочел:
«Дорогая Наташа, жажду обнять тебя…»
— Фальшивка! — вспыхнула Маня.
— Узнаете почерк? — он протянул ей через стол письмо.
— Фальшивка, — повторила Маня несколько упавшим голосом, но на письмо не взглянула.
Герарди достал второе письмо: «Дорогая Олечка, вижу наяву твои губы…», а за ним — третье: «Дорогая Лиза…»
— Кстати, все три письма написаны в один и тот же день, — как бы мимоходом бросил он.
— Замолчите! — крикнула Маня.
— Да вы не огорчайтесь, — ехидно сказал Герарди. — Жизнь революционера до того опасна, что только с женщинами он и может забыться, поверьте моему опыту. А ваш Гершуни, видать, романтик, любовные письма писать умеет. Ему бы к проституткам ходить, и все шито-крыто.
«Вначале я как будто окаменела. Потом, взглянув на наглую физиономию Герарди, схватила со стола тяжеленную мраморную чернильницу и швырнула ему прямо в лицо. Он еле успел увернуться. А я разрыдалась и потеряла сознание. Прямо из кабинета меня забрали в тюремную больницу. Когда я пришла в себя, меня мучила мысль не о тех двадцати товарищах, которых я в любом случае не могла спасти, а о моей подруге и о том, почему она составила этот список»[711], — написала Маня через много лет.
Из тюремной больницы Маню привели в кабинет к Зубатову. Мешки под глазами и несколько седых волосков в ее смешной мальчишеской прическе были красноречивее всяких слов. Увидев Зубатова, она разрыдалась, но не отказалась ни от чая, ни от папиросы. Зубатов понял, что Маня снова в его власти. «Раскололся орешек! Добрались до ядрышка», — подумал он.
Прежде он ни разу не называл Мане никаких фамилий арестованных, кроме тех, кому пытался внушить свои идеи. Поэтому Маня удивилась, услышав от него имя своей подруги. Герарди назвал ее доносчицей, а Зубатов в отличие от этого подлеца говорил о ней с пониманием и даже сочувствием:
— У людей разные душевные силы. Одни могут выдержать испытания, выпавшие на их долю, другие — не могут. Люди, как и животные, делятся на виды и подвиды. Потому-то мы и подшиваем дела в разные папки, хотим знать, с кем имеем дело — с корыстолюбцем или с идеалистом, с гордецом или с мошенником, с негодяем или с праведником. Нельзя же всех мерить на один аршин, к каждому нужен особый подход. Один думает, что если на допросе он ничего не расскажет о своих товарищах, то выйдет победителем. А не понимает того, что бывают случаи, когда, согласившись говорить со следователем, помогает товарищам. И когда я обсуждаю с ним судьбу России, которая заботит нас обоих, мой вчерашний противник видит, что я ему не враг и что у нас с ним общие интересы, — рассуждал Зубатов.
«Зубатов открыл передо мной „книгу“ революционного движения в России, — вспоминает Маня. — Так с помощью Зубатова я узнала о вещах, о которых раньше не имела ни малейшего понятия, да и вообще во всей России об этом едва ли знала дюжина людей»[712].
Как-то в разгаре спора Маня заключила с Зубатовым пари, что найдется такой заключенный, которого он не сможет заставить открыть рот, и выиграла, о чем она написала в своих воспоминаниях.
А Зубатов об этом пари написал в своем рапорте Департаменту полиции:
«Я предложил им написать свои признания (…) люди наконец согласились (…) Первым (…) признался Григорий Гершуни, человек крайне двусмысленный и в обыкновенной жизни»[713].
А Гершуни-то в «обыкновенной жизни» был человеком далеко не «двусмысленным», а главное — необыкновенным, и впервые за долгую практику Зубатова переиграл его по всем статьям.
Григорий Андреевич Гершуни родился в 1870 году в литовском городе Шауляй, в семье аптекаря и пошел по стопам отца, став провизором в семейной аптеке. В 1898 году он переехал в Минск, объяснив свои мотивы Зубатову следующим образом:
«Решение поселиться в Минске было принято мною потому, что черта еврейской оседлости является, в сущности, местом заточения народной массы. Еврейская молодежь, желая жить и пользоваться жизнью, старается всевозможными способами вырваться из черты: лучший элемент уходит в Россию, где жизнь и легче, и краше. Я решил поехать туда, где больше всего нужен и больше всего должен. Кто знает еврейскую народную нищету, знает, что горе и нужда так велики, что стоять в стороне и ничего не делать — невозможно. Я наметил себе путь просветительской деятельности народной массы, путь, встречающий наибольшее сочувствие среди евреев… Как еврей, работающий для блага своего народа, я не мог не понять, что вся тяжелая ответственность революционной деятельности обрушится на неповинную народную массу, и я всегда твердил, что мы должны искать другие, менее опасные пути (…) С положительностью заявляю, что ни к какой партии я активно не принадлежал, ни в каких организациях участия не принимал, в систематических деловых сношениях с революционерами не состоял»[714].
Если относительно просветительской деятельности Гершуни написал правду, которая, кстати, в равной мере относилась и к Мане, и еще ко многим, то относительно своей революционной деятельности он обвел Зубатова вокруг пальца: скрыл, что создал Боевую террористическую организацию партии эсеров. Гершуни освободили.
Сразу после тюрьмы Гершуни ушел в подполье. Первая же листовка, написанная им, возымела не меньшее действие, чем бомбы, которые его боевики вскоре начали бросать в царских сановников.
«Мы, социал-революционеры, — говорилось в листовке, — считаем не только своим правом, но и святым долгом применять силу, чтобы отомстить за пролитую народную кровь. Террор — единственное средство для больной России».
5
Зубатов сделал очень хитрый ход в своей игре. Признался Мане, что Гершуни — первый человек, который сумел его обмануть. Этим Зубатов доказал ей свою искренность, ничем не рискуя, так как понимал, что рано или поздно она узнает правду. Более того, еще и пользу извлек из своего признания.
— Хотя мне известно из надежных источников, — сказал Зубатов, — что все, что написал Гершуни в протоколе и сказал устно, — неправда, я не допущу, чтобы он попал в руки полиции, потому что он, сам того не понимая, — мой главный помощник. Проповедуя террор, он нагоняет ужас на наших министров. И они от страха согласятся со мной, что лучший заслон и террору, и революции — легальные рабочие союзы. Поймите, Манечка, все эти революционеры-интеллигенты с их нелегальными кружками властям не страшны. Это генералы без армий. Они стараются привлечь на свою сторону, как они выражаются, «рабочий класс». Вот я и собираюсь легализовать рабочее движение. Тогда рабочие поймут, что самодержавие — их оплот, и ограничатся исключительно экономической борьбой. Я буду бороться за новый, доселе невиданный режим, за «народный царизм».
— А Гершуни, — прищурилась Маня, — все время напоминает, что бомба сильнее слов.
Ее замечание подстегнуло Зубатова.
— Но эта бомба убьет в первую очередь рабочих, и раньше всех — молодежь, которая верит революционерам. Об этом вы подумали? Поймите, тайные сборища, как и террор, ведут в тупик. У Гершуни нет будущего. Ну, убьет он кого-нибудь, потом убьют его. А заодно и многих таких же молодых и горячих, как вы. И таким путем вы хотите спасти Россию? Вы думаете, я жесток. Но вы не представляете себе, что будет, когда власть захватят революционеры. Их жестокость ни с чьей не сможет сравниться. «Они потопят Россию в крови, наводнят тюрьмы ни в чем не повинными людьми, создадут сеть осведомителей, которая охранке и не снилась. Да иначе и быть не может. Ведь до власти дорвутся фанатики, а они всегда идут к цели по трупам. Более того, в революции я предвижу крах России. Россия распадется на части, станет нищей, голодной и потому — легкой добычей для иностранного капитала»[715].
В своих воспоминаниях Маня написала, что это — отрывок из письма Зубатова, датированного октябрем 1900 года и «носившего подлинно пророческий характер».
Трудно с ней не согласиться.
На следующий день, когда Маню опять вызвали к Зубатову, он увидел, что вчерашний разговор подействовал на нее не так сильно, как ему того хотелось, и решил играть на других струнах.
— Знаете, Манечка, я крайне обеспокоен положением евреев в Российской империи. И вообще, мне претит всякая дискриминация. Государь император, — он поднял палец вверх, — мое беспокойство разделяет. Совсем недавно на доклад нашего министерства он наложил такую резолюцию: «Богатого еврейства не распускать, а бедноте жить давайте».
После ухода Мани Зубатов еще немного походил по прокуренному кабинету и сел писать рапорт своему начальнику.
«Имею честь доложить вашему превосходительству, что мне удалось после обработки находящейся под арестом Марии Вильбушевич склонить ее на нашу сторону. Уверен, что с ее помощью нам удастся наконец проникнуть в ряды БУНДа, а посему полагаю целесообразным освободить ее из тюрьмы, на что и прошу соизволения вашего превосходительства. Тем паче считаю целесообразным освободить видного члена БУНДа Григория Шахновича, давшего согласие сотрудничать с полицией. Полагаю также, что к вышепоименованной Вильбушевич следует относиться особо, поскольку пользу от ее возможного сотрудничества с полицией трудно переоценить».