реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Лазарис – Три женщины (страница 42)

18

Насмешница Тэффи[324], видимо, там и подглядела такую сценку: «Прохожу поздно вечером. Вижу: выходят гуськом евреи среднего возраста. Спрашиваю: это кто? Это, говорят, Союз молодых русских поэтов»[325].

5

В Париже в литературных кругах русской эмиграции Кнут был дважды чужаком: еврей среди русских и провинциал среди столичных корифеев. Он это чувствовал. Может, потому и стремился к самобытности в своей поэзии.

О русской эмиграции в мемуарах Кнута есть такие наблюдения.

«Русская колония в „столице мира“ стала неким государством в государстве. Очень скоро выяснилось, что, за редкими исключениями, русские жили во Франции десятки лет, не зная ни французов, ни их жизни, ни их культуры и искусства. Многие эмигранты так и состарились и умерли, не найдя времени хоть как-то выучить французский язык. Даже Бунин (у которого я бывал дома), проживший во Франции тридцать лет, еле-еле говорил по-французски, и, чтобы составить самую простую фразу, ему приходилось делать большое усилие. Париж был для русских своего рода пустыней, где разбросаны маленькие или большие русские оазисы. Вот русский в Париже и шагал по этой пустыне от одного русского оазиса к другому. В Париже с его предместьями русские жили совершенно обособленно, скучившись в „русских домах“, на „русских окраинах“ и даже в „русских городках“ (Биянкур). Ели только в русских ресторанах разного пошиба — от роскошных, где готовили „бывшие царские повара“, до обжорок. Признавали только русскую, точнее, так называемую русскую кухню, где были и украинский борщ с кашей, и русская кулебяка, и кавказский шашлык, и польские зразы, и еврейская фаршированная рыба. В любой русской забегаловке на почетном месте, само собой, красовались и все сорта водки: царская („казенка“), перцовка, лимонная, а для любителей — 96-градусная. В духовной сфере все обстояло точно так же: русские ходили на русские лекции, на русские фильмы и спектакли, в русские концерты, на русский балет и в русскую оперу, читали русские газеты, журналы и книги (кроме великолепных русских библиотек были даже книгоноши), заглушали тоску под русские или цыганские напевы. Дети учились в русских гимназиях, брали уроки у русских певиц и балерин, занимались в русской консерватории. В Париже было полно русских церквей, несколько русских молодежных организаций и спортивных обществ и даже военная академия. Окружение русского эмигранта в Париже, его друзья и враги, приятели и знакомые, флирты и любови — все было русским, по-русски и в пределах „русского круга“. Русскими были будни и праздники, попойки и увеселения, свадьбы и похороны, привычки и обычаи. Во Франции русский эмигрант оказывался только в часы работы, которую он не воспринимал всерьез, поскольку в большинстве случаев она была временной и крайне далекой от той профессии, к которой он в свое время готовился или которую приобрел. Случалось не раз, что прямо посреди парижской улицы или во втором классе метро оборванный Имярек церемонно снимал с головы замызганный котелок и прикладывался губами к руке знакомой дамы в знак полного презрения к новому декоруму. Картину завершали эмигранты разных национальностей: евреи, армяне, украинцы, грузины и другие жители Кавказа. На всех на них лежал отпечаток того, что еще вчера было настоящей жизнью. Volens nolens[326] приходилось то и дело сталкиваться с какими-то там французами, но они были, как бы это поточнее выразиться, не более чем неким орнаментом к условному, иррациональному миру, состоящему из администрации, полиции, паспортного контроля, печатей, разрешений и запретов. В определенной степени так выглядит мир гоев для еврея в странах рассеяния. И вовсе не случайно в самом начале эмиграции Леонид Андреев[327] сказал: „Русские превратились в евреев Европы“»[328].

6

В литературном мире, к которому принадлежали Кнут и Ариадна Скрябина, имперская «тюрьма народов» была представлена широко: русские, татары, литовцы, армяне, грузины, украинцы, поляки, один грек, один калмык и много евреев.

По уверениям Кнута, у «второго поколения» эмигрантов этого мира не было никакой политической ориентации. Парижский филиал думских фракций продолжал вести горячие дебаты, готовясь вернуться в «очищенную от красных Россию», а молодые поэты и художники, лишенные привязанностей своих отцов, упивались необузданной свободой, возможной только в чужой стране. При таком положении вещей поэты то и дело искали «наркотик истины», хотя не менее популярным, пусть и более дорогим, был кокаин.

Ариадна никому не рассказала, где она впервые увидела Кнута, а он только и помнил, что однажды после концерта Скрябина вернулся домой оглушенным и через несколько дней был опять потрясен, узнав, что женщина, с которой его только что познакомили, — дочь Скрябина.

Можно предположить, что они познакомились на литературном вечере или в кафе «Ля Бюль», облюбованном кружком «Гатарапак», получившим такое название по инициалам пяти его основателей — Гингера[329], Талова[330], Парнаха[332] и Кнута. Пятый остался неизвестным.

В «Ля Бюль», где обосновались гатарапаковцы, было всего две залы, вернее, закутка, и полутемный подвал, сохранивший аромат средневековья. Кафе посещали всякие сомнительные личности броской внешности и неопределенных занятий, стены были испещрены, мягко говоря, гривуазными рисунками, на глазах посетителей частенько разыгрывалась настоящая поножовщина, а то и непристойные сцены. Это кафе привлекало гатарапаковцев тем, что оно было на отшибе и что в нем за смехотворную цену подавали кружку крепкого нормандского сидра прямо из бочек. Поэты усаживались в круг, чтобы видеть друг друга, и, потягивая сидр, слушали очередные «гениальные» строки, написанные прошлой ночью.

Большеротый и чернобровый Александр Гингер гнусаво читал нараспев:

Ведь разливы Пановой свирели Раздаются в рощах больше не, Города изрядно посерели, Отвратительно и во, и вне.

Очаровательная, полногрудая брюнетка Лидочка Червинская[333] могла ничего не читать, ей и так были всегда обеспечены комплименты и кавалеры. Но она все-таки читала:

То, что около слез. То, что около слов. То, что между любовью и страхом конца, …………………………………………… Исчезает в знакомом овале лица.

А Кнут читал стихи, которые открывали его первую книгу под названием «Моих тысячелетий», вышедшую в 1925 году. Над русским языком названия смеялись все критики.

Я, Довид-Ари бен-Меир, Кто отроком пел гневному Саулу[334], Кто дал Израиля мятежным сыновьям Шестиконечный щит…

Можно себе представить потрясение Ариадны Скрябиной, когда она увидела оливково-смуглого «отрока», который пел самому царю Саулу.

Кружок гатарапаковцев быстро разросся и вскоре перебрался на Монпарнас, в кабачок «Хамелеон», где тоже было дешевое пиво и можно было танцевать, устраивать литературные вечера и вообще делать что угодно.

Спустя какое-то время там появился грузинский поэт Георгий Евангулов[335], который позднее обессмертил «Хамелеон» такими строчками:

…Был когда-то, например, На бульваре Монпарнасе, На углу Кампань-Премьер, Кабачок (исчезнул он) С вывеской «Хамелеон». В этом кабачке впервые, Старые храня заветы, Собирались молодые Эмигрантские поэты…[336]

В этом же «Хамелеоне» Евангулов основал собственный кружок «Палата поэтов».

В газетах появились хвалебные отклики, стены «Хамелеона» незамедлительно украсились портретами членов «Палаты» работы самого Судейкина[337], на потолке красовалась модернистская эротика Гудиашвили[338], и очень скоро «Палата» широко распахнула двери для всех желающих.

В основе идеологии «Палаты» лежала борьба с какой бы то ни было идеологией, а карамазовская вседозволенность царила там на каждом шагу, объединяя эпигонов Блока[339] с конструктивистами[340], а приверженцев «внемозговой» поэзии с авторами гимнов онанизму.

В духе гатарапаковцев и «Палаты» проходила «Выставка Тринадцати», где к картинам художников их друзья-поэты пришпиливали свои стихи. Из художников, ставших потом известными, в этой выставке приняли участие друзья Шагала[341] — Пинхас Кремень[342] и Михаил Кикоин[343].

Большим успехом у завсегдатаев «Хамелеона» пользовался «Бродячий настольный театр», устроенный возле одной из стен в виде трехэтажной пирамиды из столов. Свисавшие в разных местах скатерти служили занавесями и позволяли актерам (все тем же поэтам и художникам) играть самые сложные драмы-буффонады.

Хозяин «Хамелеона» поначалу кривился при виде «sales étrangers»[344], но по мере того, как дела шли в гору, проявлял к ним все большую и большую симпатию. В дни, когда «Вход свободный — с каждого всего по одному франку», из кафе выставлялись случайные посетители, а на столы подавали бутылки белого вина и сосиски. Напившись и наевшись, вся компания перебиралась в кафе «Селект», оттуда — в «Куполь» и заканчивала вечер у «Доминика». Владельцем этого кафе был украинский еврей Лев Адольфович Аронсон[345], за которым прочно укрепилось имя Доминик. Поэты и писатели так зачастили к Доминику на литературные сходки, что он выделил им специальный зал, а участников сходок прозвали «доминиканцами».

Ходил Кнут и в знаменитую «Ротонду», где в конце 20-х еще не было ни роскошных зеркал, ни неоновой вывески, ни танцевального зала, ни малиновой бархатной обивки, на стенах висели картины будто с блошиного рынка, а за столами днем и ночью сидели молодые нищие художники, рисовавшие кто в альбоме, кто на куске картона, кто на салфетке, а кто и на книжной обложке. Кроме французского языка с акцентами всех стран мира в «Ротонде» тех дней больше всего говорили по-русски.