реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Лазарис – Три женщины (страница 41)

18

Ева убеждена, что «Кнут старался уговорить Ариадну не обманывать ребенка. Но с ней не было сладу. Если она что-нибудь решала, ее нельзя было переубедить. Она, например, внушила Эли, что он должен стать моряком, и он им стал!»

Еще одно упоминание о Рене Межане мелькнуло в письме Кнута осенью 1936 года.

«(…) Рене уехал на юг. Обе девочки уехали с отцом (первым мужем А.) на каникулы. К Ариадне они больше не возвратятся, как, по-видимому, и Рене. Sic transit[308]…»[309].

Кнут плохо знал обеих девочек: Мириам и Бетти вернулись и остались с Ариадной до конца ее дней, а Межан действительно исчез из ее жизни.

Французские знакомые считали, что Ариадна «выглядит очень молодо, одевается скромно, как и подобает аристократке, говорит по-французски прекрасно, но с сильным русским акцентом, она очень красивая, стройная и очень экзальтированная, только благодаря ей помимо веселья в доме царит особая атмосфера»[310].

А вот что видели ее русские друзья, например, Ева: «Она жила тогда в старом обветшалом доме на бульваре Сен-Жак. Чтобы подняться по темной, крутой лестнице и найти дверь со сломанным замком, надо было пройти через двор. В квартире была большая комната, отапливаемая зимой маленькой чугунной печкой, возле которой Ариадна охотно грелась, так как была большой мерзлячкой. Кухня и импровизированная ванная были скрыты занавеской, на балконе была устроена спальня. Большая комната служила и гостиной, и столовой, и там же спали Мириам, Бетти и Эли, тогда еще совсем маленький. Не знаю, каким чудом эта комната была уютной, в ней чувствовался стиль, а главное — атмосфера, которую я больше нигде не встречала: естественная простота в сочетании с исключительной утонченностью во всем, что касалось интеллектуальной жизни, царили в этом доме и завладевали всеми, кто туда входил. Иногда я заставала всю семью, собравшуюся вокруг какой-нибудь книги и горячо обсуждавшую вопросы литературы или метафизики. У Ариадны вечно болели зубы и не было денег на дантиста. Я ее уговаривала пойти к моему знакомому дантисту-еврею, который вылечит ее бесплатно. На это она возразила: „Какая ты дуреха! Ведь когда у меня болят зубы, я знаю, что я жива!“ В другой раз я увидела, насколько она беспечна. К ней зашел нищий, который часто приходил и всегда — пьяный. Ариадна собрала последние гроши, дала ему и сказала: „Держи, мой милый, будет тебе на что поесть и выпить, но не думай, что ты обязан за это рассказывать мне всякие сказки“. Очень немногие знали о безграничной нежности и великодушии, на которые она была способна по отношению к тем, кого любила. Им она отдавала всю себя, а с остальными не хотела иметь никаких дел. „Не пойду я к этому дураку!“ — говорила она, даже если этот дурак мог быть ей полезен. Иногда я приносила им продукты, потому что жили они бедно, денег не было никогда, а порой — и еды. Ариадна все время твердила: „Мы в России голодали? Голодали. И не умерли? Не умерли. Если я бывала голодна, когда была маленькой, пусть дети тоже знают, что такое голод“».

Как вспоминает дочь Мириам, «моя мать очень много ела. Она всегда была голодной, всю жизнь. В России она начала курить самокрутки, чтобы от голода не сводило живот. Во Франции она курила по три пачки сигарет в день, набрасывалась на еду и никак не могла наесться. А сама была худющая: весила сорок семь килограммов. Один раз я ее спросила: „Если бы ты знала, что умрешь сейчас, о чем бы ты больше всего пожалела?“ Она ответила: „Что не наелась досыта“»[311].

Так она и жила. Никаких забот о быте. «Мама, — говорит Мириам, — вообще не умела готовить. Даже яйцо не могла разбить. В Париже у нас все время были французские и русские няньки, кухарки, которым нечем было платить, но они так любили маму, что не хотели уходить»[312].

У сына Эли осталось в памяти, что «мама лежала в кровати с огромным подносом, на котором раскладывала пасьянс, пила кофе чашку за чашкой и курила сигареты одну за другой»[313].

Больше всего на свете Ариадна любила забраться в постель, накрыться одеялом чуть ли не с головой и читать книгу или писать свой роман. В нем рассказывалась история еврейской девушки по имени Лея. «Лея Лифшиц» — так он и назывался. Роман она никому не хотела показывать, пока он не будет окончен. Но все же изредка читала вслух отдельные страницы, и у одного из слушателей осталась в памяти такая фраза: «Le goi croit — le Juif sait»[314].

Ариадна все писала и писала. А когда она писала, запрещалось не только разговаривать, но и проходить мимо ее комнаты. В такие дни, чтобы не мешать маме, Бетти сажала Элика в коляску и шла с ним гулять по бульвару. Однажды ей встретилась какая-то старая француженка, которая, увидев Элика, всплеснула руками и умильно воскликнула: «Oh, le doux petit Jesus!» На что Бетти тут же ответила: «Oui, madame, vous avez tout à fait raison. Lui aussi est un Juif»[315].

4

По воспоминаниям Евы, «в Ариадне сочетались редкостная душевная тонкость и совершенно безумные, дикие страсти. Она была очень уверена в себе. Точно знала, чего хочет. Совсем как ее мать, когда та схватила Скрябина и сказала: „Ты — мой, у тебя нет выбора, и говорить больше не о чем“. Вместе с тем в ней было нечто мистическое, унаследованное от отца».

Вот это нечто мистическое и притягивало поэта Довида Кнута.

Самое знаменитое его стихотворение называется «Воспоминание» и заканчивается двумя строками, ставшими чуть ли не крылатым выражением.

«… Особенный, еврейско-русский воздух… Блажен, кто им когда-либо дышал».

Но русская Ариадна этим воздухом не дышала, а уроженец местечка Оргеев в Бессарабии Давид Миронович Фиксман им дышал до конца своих дней, хотя прожил во Франции почти тридцать лет и даже получил французское гражданство.

Кнут родился 10 (23) сентября 1900 года. Все, кто его знали, всегда начинали описание его портрета с того, что он маленького роста и смуглый.

Французский язык он учил в «Альянс Франсэз»[316], и, когда туда приехал бельгийский король, Кнута выбрали произнести речь.

Потом Кнут учился в Каннах на химическом факультете, получил диплом инженера-химика и часто повторял: «Что общего между мной и химией?» Потом переехал в Париж и женился на своей землячке Софье (Сарре) Гробойс. В 1930 году у них родился сын Даниэль и в том же году умерла мать Кнута, а через два года — отец. Он стал опорой и для младших сестер Ахувы (которую называли то Любой, то Либой) и Эммы, и для брата Симхи.

В 1933 году Кнут развелся с женой. «У него был роман с очаровательной молодой женщиной, и весь народ, читавший „Последние известия“, знал об этом романе, потому что Кнут печатал в газете посвященные ей стихи. Все знали, когда они ссорились и когда мирились», — вспоминает Ева.

А дружившая с Кнутом жена Ходасевича[317] Нина Берберова[318], вспоминая его первую жену, «милую и тихую Саррочку», пишет, что, уйдя от нее, Кнут «поселился с новой своей подругой. В этот период жизни я однажды пришла к нему вечером, и она не оставила нас вдвоем, так что, вместо того чтобы читать друг другу стихи, мы должны были вести пустячный разговор, который все время обрывался. Когда я уходила, он пошел провожать меня до метро. Я на лестнице начала уговаривать его вернуться. Но он настоял, и мы вышли на улицу. Помню наш разговор: — Лучше вернуться. — Почему? — Потому что ее вы будете иметь около себя не долго, а меня — всю жизнь. Он усмехнулся, но довел меня до метро и у остановки, под фонарем, прочел свое последнее стихотворение — что-то было им утеряно за последний год, какая-то свежесть и сила. И мне стало тревожно за него: а вдруг из него ничего не выйдет? И из него, в каком-то смысле, действительно „ничего не вышло“: лучшее, что он написал, было написано в самый ранний его период. Он сам чувствовал, что надо найти что-то новое, но для прозы, которую он пытался писать, у него не было ни языка, ни способностей, а для критики не было образования… В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе, а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным»[319].

А русский литератор Андрей Седых вспоминает, что Кнут работал рассыльным в немецкой фирме автоматических аппаратов и «с утра до вечера развозил по городу на „трипортере“, трехколесном велосипеде, какие-то товары и этим зарабатывал на пропитание»[320]. На этом велосипеде его и сбила машина. Денег он так и не нажил, хотя отец-бакалейщик его наставлял: «Если найдешь на улице копейку, наступи на нее и подожди, пока все пройдут, вот тогда и подними». А один раз Кнут заявил: «Рассердившись на жизнь, я пустился в … ком-мер-ци-ю, и, что еще смешнее, преуспеваю»[321].

Но действительно преуспел он, когда в эмигрантские годы раскрылись его поэтические способности, оцененные такими пристрастными критиками, как Бунин[322] и Ходасевич, увидевшими в стихах Кнута «мужественное своеобразие». Берберова вспоминает, что Ходасевич сказал Кнуту: «Так по-русски не говорят. — Где не говорят? — В Москве. — А в Кишиневе говорят»[323]. Дарование Кнута оценили и его товарищи по цеху, с которыми он создал журнал «Новый дом» и литературное объединение «Перекресток» и регулярно посещал заседания Союза молодых поэтов на улице Данфер-Рошро, 79.