Владимир Крупин – Живая вода (страница 26)
Около этого окна он готовился к экзаменам в седьмом классе. Разный мальчишеский хлам: проволока, гвозди, шалнеры, всякие железки вызвали улыбку. Зачем-то все надо было, натаскивал. Мечтал что-то построить, да так и промечтал. Четырьмя днями промелькнуло детство: зимним — белым, осенним — золотым, весенним — дождливым и летним — зеленым.
«Так что же вспомнилось-то?» — мучился он. А, вот что. Обида на отца. Он не дал учиться после семилетки. Как ни просился Николай дальше, отец заставил его пойти в колхоз. Десять классов Николай закончил уже в армии, а после службы — вечерний институт.
Сейчас Николай прощал отца. Волей-неволей поймешь его: легче заставить работать остальных людей, когда не жалеешь родных. «Бей своих, чтоб чужие боялись, — усмехнулся Николай. — Ну как было, так и было. Теперь не воротишь. А отец уж старик».
Стоял еще день, в бане было свободно. Выбрали скамью возле окна. Оконные стекла, до половины замазанные белилами, еще не запотели, и виднелась лампочка на столбе. Она горела, но тускло.
Отец ошпарил веник. Вода в тазу потемнела, запахло как лесной прелью после дождя. Николай рывком отодрал разбухшую дверь в парилку. Охнул и, жмурясь, аккуратно пошагал вверх по ступенькам на полок. Там, трудноразличимый в пару, лежал человек.
— С успехом трудиться, — пошутил Николай и крякнул, чувствуя, как зябнет от жары, как истомно вживается тело в высокую температуру.
— Дверь-то че нараспашку? На тройке заезжаешь? А-а, — узнал лежащий Кирпикова. Это был Афоня. — Здорово, Сашка. Не выстужай, не выстужай да покрути колесо… Дай газу до отказу и скорости все сразу.
Зашипело — Кирпиков открывал паропровод. С хриплым свистом пошел в щели полка серый пар. Николай заплясал и свирепо стал бить себя… На коже проступили красные полосы.
— На-ко моим, — сказал Николаю Афоня.
— Давай-ка, давай, батюшко, — весело сказал отец, приседая и прижимая к голове горящие уши. — Ну па-ар, самый жаровой пар.
Николай посмотрел на веник Афони и засмеялся:
— Силен, бродяга!
— А твоим только комаров отгонять.
Обычно парятся березовым веником. Кожа от него становится упругой и скрипит под пальцами. Но какой же был у Афони, если он так презрительно отозвался о березовом?
Дубовый? Есть любители и на дубовый. Хлестаться дубовым чувствительно, присадисто, но зато уж и жить после него хочется. Но и не дубовый был у Афони.
Может быть, пихтовый? Этот сортом повыше, встречается в банях редко. Пихтовый пахнет смолой, он тяжел, сбивает с ног. От него глохнешь и хочется убежать невымытым. Нет, и не пихтовый был у Афони.
Какой же тогда? Знатный был парильщик Афоня, явился к первому пару, лежал-подремывал в этом раскаленном воздухе, в котором колыхнуться без ожога трудно, и веник у него был соответственный. Можжевеловый был веник. Это зеленый пучок колючей проволоки, это куст азиатских роз без самих роз, с одними шипами. Но всякое сравнение вылетит из головы, когда тебя стегают таким веником. Самому париться можжевельником невозможно — жалко молодой цветущей жизни. Новобранца-парильщика двое держат, один парит, или, вернее, порет. Бедняге кажется, что кожа на нем рвется в лохмотья, ребра исцарапаны, что конец света для него наступил намного раньше, чем назначено судьбой, а всего-то навсего исполняется выдуманный закон — добро насильственно. Выйдет парильщик с померкшим светом в очах, добредет до крана, сунется под холодную струю, сядет на пол, впадет в небытие, потом потихоньку оклемается, и потихоньку забрезжит ему новый свет, свет того солнца, когда был он молодым, когда будущее было безбрежно, безгрешно и стремительно летело к нему, а не улетало. И вот он окончательно очнулся, и вот он видит…
Не зря, наверное, можжевельником на севере выпаривали всю заразу, а из южного брата его, кипариса, резали кресты — и нательные и могильные…
— Дай-кося, — сказал Кирпиков. Взял, хлестнул. — Нет, Афоня, вышел я из возраста. Ну, Николай! Воскресни!
— Нет, не осилю, — ответил сын.
Допаривались внизу. Афоня все подбавлял пару и все истязал себя, рассуждая, что народ нынче пошел хуже прошлогоднего, вот раньше были парильщики, теперь что! Теперь — тьфу! Да и сам он, Афоня, со всеми своими соплями до прежних не достигнет.
Еще ноги попарил Кирпиков, весь взмок, ослабел. Николай похлестал его по спине.
— В стекляшку-то заходи, к Лариске-то! — орал с полка Афоня, — Кольку веди. Колька, слышь, встретимся в пивной. От рубля и выше! Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать? — И он поддавал пару и хлестался. — Уходите? — кричал он. — Так придете или нет?
В мыльной уже копился народ. Кирпикова окликали, здоровались, и ему было приятно, что он с сыном. Говорили, что наконец-то собрался первый за все лето дождь, маленький, но все же. Сын сделал еще заход в парилку, отец остался. Налил горячей воды в старый таз, грел ноги. Видимо, ноги первыми откажут ему. Хоть сердце и дало весной и летом знать, но с той поры не тревожило. Ногам больше всего досталось в жизни. Сколько матушки-землицы перемерено ими. Но и спасибо им — не давали стареть организму. Ноги городских жителей жалеют автобусы и трамваи, зато первыми отказывают у горожан пищеварение и нервы.
Сын грузнел, это Кирпиков замечал от приезда к приезду. Сейчас его не сравнить с тем, когда он вернулся со службы. Работа у него сидячая — инженер-технолог. Часто засиживается. Это Кирпиков узнал от невестки, когда она при нем упрекала Николая в неумении жить. «За переработку тебе не платят, рабочие получают больше тебя; и зачем тогда было учиться?»
«Эх, — подумал Кирпиков, — как вывела: парень виноват, что учился. Да что я снова о ней?»
Ноги притерпелись к воде, и Кирпиков решил подгорячить ее. Пошел к крану у окна, ладонью протер стекло. На улице уже стемнело, дождь сбрызнул листву — и она радостно горела в свете лампочки.
Сын вернулся из парной. Посмеиваясь, сказал, что Афоня выходить и не думает, что можжевельником попариться он, Николай, натуры так и не набрался.
Из парилки доносился перестук веников, будто там молотили.
В углу, как снятые с вооружения, копились выпаренные веники.
— С легким паром, — говорили им в раздевалке.
— А вас с будущим, — отвечал Кирпиков.
— Мы в детстве шутили, отвечали: «С тяжелым угаром». Помнишь, ты мне поддал? — спросил Николай.
— Дак зачем дуром-то шутить?
— А мама маленьких окачивала и приговаривала: «С гуся-лебедя вся вода, с нашего Коленьки вся худоба». — Он хлопнул себя по животу.
После бани дышалось легко, да и воздух после дождя помягчел. Узкие матовые листья акаций перевешивались через палисадник. Деревянные тротуары качались под ногами. Сумерки были прозрачными.
Николай нес сумку с бельем, Кирпиков веник.
— Пускай на квартиру, — пошутил Кирпиков и засунул веник в сумку.
И эта давняя шутка и эта просторная даль вверху напомнили Кирпикову те времена, когда дети уже выросли, но еще не разъехались.
Почему-то вспомнилось, как взяли они двенадцать инкубаторских цыплят. Два назавтра окоченели. Младшенькая завернула их в лопухи и похоронила. Поставила на холмик крестики из лучинок. И — додумалась же, — наготовила еще десять крестиков и выкопала десять ямок. И точно: все крестики пригодились.
— Ну Афоня и исколот, — удивился Николай. — На груди крест и написано: «Отец, ты спишь, а я страдаю».
18
За ужином Николай нажимал на материнскую стряпню, невестка ела только зелень.
— Пополнеть боюсь, — наперед объявила она. — Коля разлюбит, к молоденьким свистушкам побежит.
— Из-за пополнения, — подметил Кирпиков. — Теперь уж нет того, чтоб рады любой еде. Уж не думаешь, что на завтра.
— Как это не думаешь? — возразила невестка. — Конечно, купить стало доступнее, но денежки вынь да положь. Сходила в магазин — пятерка выскочила, съездила на рынок — десятки нет. А что купила?
Не хотелось Кирпикову плохо заканчивать день. Все-таки сын приехал, попахал маленько, дождик пробрызнул, в баньку сходили.
— Вот я вам про сушки расскажу.
— Ой, — подскочила невестка, — а ведь сижу, растопша, мужички-то наши, мамаша, всухую молотят.
— А вот он, ваш дорогой! — объявил Кирпиков. — Жив. — Он достал из шкафа коньяк.
Невестка снялась с места и убежала в переднюю.
— Коля, — позвала она оттуда.
— На фронте в сапоге Колькину фотографию носил, — сказал внезапно Кирпиков.
— Ты чего это про сушки-то? Ты плохо не рассказывай, — предупредила Варвара. — Было и было.
Невестка вошла, развернула и встряхнула коричневую кофту.
— Носите, мамаша, на здоровье.
Кофта явно была с плеча, иначе зачем бы Николай стал говорить:
— Не сочти за подарок, носи, и все.
— А много ли я ее носила, — вмешалась невестка, — да она ненадеванная.
— Спасибо, спасибо, — отблагодарила Варвара.
— Прежние назначаю в утиль, — сказал Кирпиков, глядя, как полнит рюмку скользящая струйка.
— Не нравится — сдайте, — обиделась невестка. — Игрушки приняли и слова не сказали.
— Я к примеру, — объяснил Кирпиков. — Это тоже наболевший вопрос — куда девать тряпки? Раньше подбирали нищие. А не нищим, так на половики. Сидим маленькими, на полоски рвем.
Кирпиков действительно вспомнил половики, эти разноцветные дорожки, по которым он мог бы убежать к началу своей жизни и дальше.
— Мать ткет, цвет подбирает: красное, черное, желтое, перебивки белым. Потом ползаем на коленках, узнаём: это штаны мои, это тятькина рубаха, это дедова еще гимнастерка.