реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожевников – Уравнение одинокого наблюдателя (страница 1)

18px

Владимир Кожевников

Уравнение одинокого наблюдателя

Пролог

Была тишина. Не просто отсутствие звука, а субстанциональная тишина ложного вакуума, плотная, вязкая, обладающая собственной гравитацией. Она заполняла кабинет, прижималась к стенам, обволакивала каждый предмет – массивный дубовый стол c бумагами, стеллажи с книгами, темнеющие в углах, старый глобус с потёртой от времени поверхностью. Из-под этого слоя молчания едва просачивался шелест листьев за окном – последних осенних листьев, цеплявшихся за ветки старого клёна, будто за обрывки времени.

Леонид Ильич Воронов сидел, откинувшись в кожаном кресле, и вселенная коллапсировала до размеров экрана, мерцающего в полумраке. На нём – строки гипнотически совершенных формул, танцующие в ритме его почти остановившегося дыхания. Он писал письмо. Не электронное, даже не на печатной машинке, а перьевой ручкой деда-картографа, тяжёлой, латунной, с потускневшим от времени пером. Чернильница стояла рядом, тёмно-синяя, почти чёрная. Бумага – плотная верже, с едва заметной фактурой, впитывающая чернила медленно, с достоинством. Каждая буква ложилась с тихим, похожим на шепот, скрипом. Письмо в точку невозврата. Или в ту область пространства решений, куда даже математика заходила, затаив дыхание, сняв шляпу.

За окном ветер листал кленовые страницы – жёлтые, багровые, ржавые. Они отрывались и кружились в неуверенном танце, прежде чем упасть на промокший от дождей асфальт двора. Леонид оторвал взгляд от бумаги. Ветер. Он думал о фазовых переходах. О том, как в момент выбора система колеблется на грани, и один квант случайности, один фотон, пролетевший под неправильным углом, решает, в какую сторону она рухнет. Навсегда.

Он думал о других вселенных. Там, где в 1978-м его волновая функция не совершила туннелирования в геологию по настоянию отца. Там, где он не сжёг тот первый, детский трактат о множественных мирах, написанный на обороте школьных тетрадей. Там, где в 2003-м он нашёл в себе не рациональную осторожность, а дикую, безумную силу для квантового скачка через океан – на ту конференцию, где они должны были встретиться. Там, где декогеренция не развела его и Аню по разным историям, словно два электрона, потерявшие спутанность. И она – живая, настоящая, с морщинками у глаз от смеха, а не от боли – сейчас бы ворчала, что он опять работает в воскресенье. Запах её кофе, горьковатого и густого, был бы якорем в этой, а не в какой-либо иной реальности. Физическим законом, удерживающим мир от распада на вероятности.

Теория Воронова о мультиверсе была не прорывом, а капитуляцией. Признанием поражения. Она не утверждала радостную множественность миров, где все возможности реализованы. Она постулировала трагическую неполноту любого единичного опыта. Каждый выбор не создаёт новые миры – он ампутирует части тебя самого, оставляя в единственной оставшейся реальности шрамы от неслучившихся жизней. Он не искал новые миры. Он искал оправдание для невыбранных путей, для тишины в квартире по вечерам, для пустого второго места за столом. Для той амплитуды вероятности, которая в его реальности обратилась в ноль, оставив после себя лишь призрачный интерференционный узор на краю сознания.

Одиночество в его уравнениях было не погрешностью, не случайным шумом. Оно было наблюдаемым. Единственным инструментом, достаточно чутким, достаточно искалеченным, чтобы выдержать чудовищное напряжение на стыке браны «что есть» и бесконечности «что могло бы быть». Его одиночество было телескопом, направленным в пустоту.

Чернила ложились на бумагу с тихим шелестом, похожим на шуршание пергамента в руках средневекового монаха, переписывающего священные тексты в надежде, что буквы сложатся в новое откровение.

«Если реальность ветвится в каждой точке выбора, – писал он, – то существует не дискретное множество, а континуум Миров, где мы с тобой не разминулись. Где я не промолчал в тот вечер, когда ты спрашивала о моих страхах. Где ты не свернула за тот угол на Арбате, не села в тот трамвай. Где этот стол – не алтарь одиночества, на котором приношу в жертву свои дни, а обеденный стол нашего дома, заваленный бумагами, крошками хлеба и детскими рисунками несуществующих внуков. Я пишу тебе оттуда. Из всех суперпозиций, которые не коллапсировали в это наше «здесь». Из одиночества, которое стало не состоянием, а моим квантовым числом. Неотъемлемой частью моего состояния. Твой, в каждой собственной функции состояния, в каждом решении уравнения, Л.»

Он отложил ручку. Она легла на промокашку, оставив маленькое синее пятно, похожее на далёкую галактику. Уравнение на экране дышало. Параметры колебались на грани устойчивости, графики пульсировали, как кардиограмма. «Теория собственного наблюдателя». Суть её была проста и чудовищна. Наблюдатель, изолированный в своей причинно-следственной петле, лишённый внешних связей, через интенсивность своего личного не-бытия, не-события, может войти в слабую интерференцию с другими ветвями. Не путешествовать. Не общаться. Не пересекать барьер. Лишь регистрировать фантомные ливни из иных возможностей – как детектор темной материи ловит невидимое, только по гравитационным аномалиям, по искривлению пустоты.

Леонид поднял взгляд. Глаза, уставшие от экрана, на мгновение расфокусировались. На краю бетонного подоконника, за стеклом, холодным от осеннего дыхания, лежал опавший кленовый лист. Он был идеально жёлтым, с багровыми прожилками у черешка. Ветер подхватил его, принёс и бросил здесь, на узкой полоске бетона. И теперь он лежал строго параллельно краю стальной линейки, лежавшей на столе внутри, у самой книги по тензорному исчислению. Леонид медленно перевёл взгляд на экран. Угол падения последнего луча заходящего солнца на прожилки листа, подсвечивая их изнутри холодным огнём, в точности повторял угол между двумя векторами на диаграмме – вектором его наблюдаемого состояния и вектором теоретической «тени» из смежной ветви.

На секунду, всего на одну невозможную секунду, всё сошлось. Мир снаружи и мир внутри, природа и формула, случайность и необходимость. Абсолютная, идеальная симметрия.

Леонид замер. В горле пересохло. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще, глухо отдаваясь в висках. Случайность. Великий бог случайность, на котором держится вся статистическая механика. Или… первая корреляция? Первый сигнал? Зондирующий импульс из-за границы реальности?

Он не двинулся с места. Не позволил себе даже дышать глубже. Просто смотрел, пока луч солнца не уполз с листа, оставив его плоским и тусклым, обычным куском мёртвой растительности. Симметрия распалась. Но щемящее чувство в груди – предвкушение, смешанное с ужасом, – осталось.

Он повернулся к экрану. Курсор мигал на месте последнего символа. Леонид Воронов медленно, будто преодолевая сопротивление среды, набрал заголовок нового файла: «Дневник наблюдений. Протокол №1».

Эксперимент начался.

Глава 1. Синхронизация пустоты

Работа над «Теорией собственного наблюдателя» перевела существование Леонида из режима пассивного ожидания смерти в режим напряжённого, почти болезненного приёма. Одиночество, прежде инертное и пассивное, как болото, кристаллизовалось, превратившись в чувствительный элемент, в пьезоэлектрический кристалл, дрожащий от неслышных миру вибраций.

Он стал методично отсекать всё лишнее. Отказался от редких приглашений на кафедральные чаепития. Перестал отвечать на письма от немногочисленных коллег, кроме сугубо рабочих. Даже уборщицу, Марию Степановну, попросил заходить только раз в неделю, в строго оговорённый час, когда он будет в университете. Его мир сузился до кабинета, кухни и спальни, но и эти пространства постепенно теряли своё бытовое значение, превращаясь в части экспериментальной установки. Кабинет – чувствительная камера. Кухня – место для поддержания базовых функций организма. Спальня – место для коротких, прерывистых погружений в небытие, где сны иногда были более реальны, чем явь.

Первые «корреляции» были тоньше мысли, мимолётнее вздоха. Он замечал их постфактум, как осознаёшь, что только что прошел сквозь луч солнца, уже выйдя из него, – по остаточному теплу на коже.

Однажды, возвращаясь из института поздно вечером, он остановился у ларька купить хлеба. Была промозглая слякоть, ноябрь дышал ледяным паром. И вдруг, среди запахов мокрого асфальта, выхлопных газов и жареных семечек, его накрыла волна – чёткий, ясный, объёмный запах морской соли, смешанный с пылью горячего асфальта и сладковатым дымком сгоревшей хвои. Запах был абсолютно чужой, не из его памяти, но вызывал в груди яростную, физическую тоску. Перед глазами на мгновение возник образ: узкая улочка, белые домики с черепичными крышами, горы на горизонте и звонкий, незнакомый детский смех где-то сзади. Курортный посёлок. Крым? Кавказ? Он точно никогда не был в таком месте. Но тоска была настолько реальной, что он схватился за холодную ручку ларька, чтобы не пошатнуться. Ощущение длилось три, может быть, четыре секунды. Потом рассеялось, оставив после себя лишь обычный городской смрад и странную пустоту под рёбрами, как будто у него что-то вынули.

Дома, в кабинете, он долго сидел, уставившись в стену. Потом открыл дневник наблюдений. Перьевая ручка зависла над бумагой. Как описать запах иного прошлого? Как занести в таблицу боль от несуществующей памяти?