Владимир Кожевников – Садовник Теней (страница 2)
— Вы не слышали, как я звал? — спросил Тимофей.
— Слышал, — ответил Садовник, не оборачиваясь. — Но не мог отойти. Смотри, что выросло.
— Что это?
— Это растёт из обид. Из неправильных воспоминаний. Я говорил тебе: если вспоминать неправильно, вырастают другие вещи. Вот, полюбуйся.
— Чьих обид?
— Твоих.
Тимофей отшатнулся. От сорняка пахло тройным одеколоном — как от отца, когда он уезжал в командировку. Запах был настолько явственным, что у Тимофея защипало в носу.
— Я не хотел, — прошептал он.
— Никто не хочет, — сказал Садовник. — Но оно растёт, если не замечать. А я не могу выполоть его сам. Только тот, чья обида проросла, может это сделать. Хочешь попробовать?
Он протянул ножницы. Лезвия слабо светились.
— Резать нужно не всё подряд, — продолжил Садовник. — Найди главный стебель. Тот, который ближе всех к сердцу. Остальные увянут сами.
Тимофей присел перед сорняком. Чёрные стебли переплетались, как змеи. Где-то внутри, у самой земли, пульсировало что-то тёмное. Тимофей коснулся одного стебля — и по пальцам пробежал холодок.
— Я не знаю, где главный, — сказал он.
— Знаешь, — тихо ответил Садовник. — Просто боишься признаться.
Тимофей закрыл глаза. В памяти всплыло: папа, уезжая, говорит: «Вернусь на следующей неделе». Потом звонок: «Задерживаюсь ещё на три дня». Потом ещё звонок. Потом тишина.
День рождения. Ему девять лет. Мама печёт торт, но не радуется. Папа не приехал. Прислал деньги. Тимофей не плакал при маме. Он заперся в ванной, разорвал фотографию, где они с папой на карусели, и спустил клочки в унитаз. А потом долго сидел на полу, и вода в бачке шумела долго, как будто море.
— За что ты обижен? — спросил Садовник, но Тимофей уже знал.
— За то, что он не приехал, — сказал он. — За то, что он выбрал работу. За то, что меня было недостаточно.
Сорняк дрогнул. Самый толстый стебель, идущий от основания к качелям, зашевелился.
— Вот он, — сказал Садовник. — Режь.
Тимофей взял ножницы обеими руками. Стебель был твёрдый, как проволока. Он сжал лезвия — медленно, чувствуя, как металл входит в плоть растения. Раздался звук, похожий на треск разрываемой бумаги. Стебель упал на землю и рассыпался в пыль. За ним начали осыпаться остальные — чёрные стебли, листья-кулаки, тёмно-красные ягоды. Всё таяло, как дым.
Через минуту остались только качели — чистые, новенькие, слегка покачивающиеся.
Тимофей выдохнул. По щекам текли слёзы. Он не заметил, когда начал плакать.
— Теперь полей, — сказал Садовник, протягивая лейку. Вода светилась.
Тимофей наклонил лейку над пустым местом. Капли упали на землю. Проклюнулся росток — зелёный, с серебристыми прожилками. Вырос небольшой куст. На нём распустился один-единственный цветок — белый, пятилепестковый.
Жасмин.
— Это уже не прощание, — сказал Садовник. — Это прощение. Оно пахнет так же, но вкус другой.
Тимофей смотрел на цветок. Внутри что-то расправилось, как смятая бумага, разглаженная тёплой ладонью.
— А папа вернётся? — спросил он.
— Не знаю. Сад не предсказывает. Сад отражает.
— А что будет, если я снова обижусь?
— Снова вырастет сорняк. Но теперь ты знаешь, как с ним быть. И помни: сад не ищут. Сад находят.
Тимофей кивнул. Дверь стояла неподалёку. Он шагнул в неё и оказался на пустыре.
Дома его ждал холодный суп и бабушкин снимок. Он взял его, долго смотрел на смех, на жасминовые кусты, на качели. Потом положил фотографию в ящик стола, под фонарик.
«Когда всё пахнет жасмином». Теперь он знал, что это значит.
Глава III. О том, как в саду завелась птица, которой не было в природе, и о том, как она умела петь чужим голосом
Прошло две недели. Тимофей больше не ходил на пустырь. Он научился просыпаться и не принюхиваться; научился смотреть в окно и не искать глазами зелёную краску среди ржавых гаражей; научился держать фонарик в ящике стола и не доставать его каждый вечер.
Научился — но не совсем. Иногда, засыпая, он чувствовал запах жасмина — тонкий, как край чужого сна. И тогда он замирал, но запах уходил, оставляя тихую пустоту в груди.
Мама заметила, что он стал спокойнее.
— Ты как будто повзрослел, — сказала она однажды вечером. — Случилось что-то?
— Нет, — сказал Тимофей. — Просто подумал кое о чём.
— О чём же?
— О папе.
Мама села на стул, не снимая куртки.
— И что ты подумал?
— Что он, наверное, не виноват. Ну, не то чтобы не виноват. Просто он не может иначе.
Мама долго смотрела на него. Потом вздохнула:
— Может быть. Но от этого не легче.
— Легче, — тихо ответил Тимофей. — Немного.
Поздно ночью он проснулся от запаха жасмина. На этот раз запах шёл из-за окна. Тимофей подошёл к стеклу и увидел, что пустырь залит светом, хотя луны не было. А в центре пустыря, среди подмёрзшей травы, стояла дверь.
Он оделся быстро. Спустился по лестнице, пересёк двор. Ночь была морозная, изо рта вырывался пар.
Дверь была приоткрыта. Тимофей шагнул в сад.
Он сразу заметил, что сад изменился. Деревья стали ниже, как будто присели, чтобы быть ближе к земле. Трава серебрилась, но теперь в ней были протоптаны дорожки — много дорожек, разбегающихся в разные стороны. А на тропинке, ведущей к качелям, стояла клетка.
Плетёная, лёгкая, но крепкая. Внутри что-то билось — не металось, а именно билось, как маленькое сердце. Тимофей подошёл ближе и увидел птицу.
Оперение — синее с золотыми искрами; крылья — как тончайший пергамент, подсвеченный изнутри. Вместо глаз — две влажные луны. Птица смотрела на Тимофея, и в её взгляде было столько тоски, что у него перехватило дыхание.
— Ты кто? — прошептал он.
Птица открыла клюв и запела.
Это была не трель. Это был голос — человеческий, тихий, до боли знакомый. Голос бабушки.
«Когда всё пахнет жасмином...» — пропела птица, и слова были как светящаяся вода из лейки.
— Бабушка?.. — выдохнул Тимофей.
Птица сменила голос. Теперь это был папин — усталый, с хрипотцой, тот самый, каким он говорил по телефону из аэропорта:
«Задерживаюсь. Вернусь не скоро».
Тимофей отшатнулся. Птица продолжала петь голосами — маминым, бабушкиным, папиным, — и все они произносили слова, которые он когда-то слышал и не забыл. Слова висели, как листья, которые не могли опуститься.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».