18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожевников – Человек, знающий цвет (страница 2)

18

Я осторожно снял портрет со стены. На обороте, в правом нижнем углу, стояла подпись — «А.Б. 1979» — и чуть ниже, карандашом: «Лизе». Лиза. Елизавета. Женщина с именем, которое ничего мне не говорило, но которое теперь предстояло носить с собой как загадку, как неразрешённый аккорд, как частицу с неизвестным квантовым числом.

Я повесил портрет обратно и лёг на диван, не раздеваясь. Где-то там, за много километров и сорок шесть лет отсюда, Марика, возможно, пыталась понять, что случилось с её Алексеем. А может быть, уже поняла — и теперь искала способ вернуть меня обратно. Она была блестящим экспериментатором. Если кто и мог разобраться в природе солитона, то это она. Но даже если разберётся — сможет ли она пробить брешь во времени? Сможет ли вытащить меня из этой паутины, сплетённой глюонными струнами?

С этим вопросом я и уснул.

***

Утро началось с запаха жжёной гречки. Где-то в соседней квартире нерадивая хозяйка забыла выключить плиту, и теперь весь подъезд наслаждался ароматами подгоревшей каши. Я открыл глаза, сел на диване и несколько секунд приходил в себя, пытаясь вспомнить, где нахожусь. Москва. 1980 год. Квартира Берга.

Я умылся ледяной водой (горячую отключили — профилактика), переоделся в свежую рубашку из шкафа, выпил чай без сахара. Сахара в доме не было — то ли Берг не успел отоварить талоны, то ли принципиально не держал сладкого.

В институт добирался на трамвае — старом, дребезжащем, с пластиковыми сиденьями, отполированными тысячами брюк и юбок до зеркального блеска. Москва за окном была серой, сонной, но в этой серости чувствовалось скрытое достоинство, словно город знал о себе что-то, чего не знали его обитатели.

ИТЭФ встретил меня привычным запахом угольной пыли и табака. Вахтёр кивнул как старому знакомому. Я поднялся на второй этаж и остановился перед дверью лаборатории номер четыре, собираясь с духом.

За дверью слышались голоса. «...конфайнмент... топология... Захаров...» Я толкнул дверь.

В комнате находились трое. Двое моих ровесников — рыжеволосый и веснушчатый, а также темноволосый и бородатый — сидели за столом с гранёными стаканами чая. Третий, седовласый, с острым, проницательным взглядом, стоял у доски, исписанной формулами.

— А, Берг! — рыжеволосый приветственно махнул рукой. — Лёгок на помине. А мы тут как раз обсуждаем твою статью.

Человек у доски — профессор Захаров — обернулся. Его взгляд был цепким, оценивающим, как у эксперта, который рассматривает драгоценный камень и пытается понять, нет ли в нём скрытых трещин.

— Алексей Робертович, я прочитал ваш черновик. Весьма любопытно. Но у меня есть несколько вопросов. Вы утверждаете, что конфайнмент обусловлен топологической структурой вакуума, а не динамикой глюонного пропагатора. Смелое утверждение. Но как ваша модель объясняет спектр адронов? Где в ней мезоны и барионы?

Я подошёл к доске, взял мел. Рука слушалась — навыки Берга сохранились, а мои знания из будущего дополняли их.

— Мезоны и барионы возникают как коллективные возбуждения на фоне топологических дефектов. Представьте себе струну, закреплённую на двух узлах. Кварк и антикварк — это концы струны. Сама струна — глюонное поле, натянутое между ними. Если вы попытаетесь разорвать струну, вы не получите свободных кварков — вы получите две новых струны с кварк-антикварковыми парами на концах.

— Это модель струны, — заметил темноволосый (его фамилия, кажется, была Ильин). — Она известна с семидесятых. В чём новизна?

— В том, что я не постулирую струну как фундаментальный объект. Я вывожу её из топологии вакуума. Струна в моей модели — это не нить, а линия разрыва в структуре вакуумного конденсата. Как трещина в стекле: она не существует сама по себе, но является границей между двумя областями с разной ориентацией.

Захаров прищурился. Его пальцы начали нервно постукивать по деревянной рамке доски.

— И как вы рассчитываете натяжение этой «трещины»?

— Как производную от энергии вакуума по длине линии разрыва. Если вакуум КХД действительно является конденсатом монополей — а на это указывают работы Хофта и Мандельштама, — то натяжение должно быть порядка масштаба Λ QCD в квадрате.

— Это даёт правильный порядок величины для реджевского наклона, — медленно, словно пробуя каждое слово на вкус, произнёс Захаров. — Но вы идёте дальше. Вы предсказываете глюболы.

— Да. И не только их. Моя модель предсказывает существование целого класса топологических состояний, которые не вписываются в стандартную кварковую классификацию. Пентакварки — экзотические барионы, состоящие из пяти кварков. И частицы, состоящие исключительно из глюонов, — глюболы.

Рыжеволосый присвистнул. Ильин переглянулся с ним, и я заметил, как в его глазах мелькнула тень сомнения — или опасения.

Захаров молчал, глядя на меня с выражением, которое я не мог до конца расшифровать: смесь восхищения, удивления и настороженности. Наконец он произнёс:

— Знаете, что меня смущает, Алексей Робертович? Ваша уверенность. Вы говорите о глюболах и пентакварках так, словно вы их уже видели. Словно вы держали в руках экспериментальные данные по этим частицам. Откуда такая убеждённость?

Я внутренне похолодел. Действительно, я говорил слишком уверенно для человека, который только выдвигает гипотезу. Для физика 1980 года глюболы были чистой спекуляцией, а пентакварки — и вовсе научной фантастикой.

— Я просто верю в математику, — ответил я, тщательно подбирая слова. — Уравнения Янга — Миллса не допускают иного толкования. Если топология вакуума такова, как я предполагаю, то все эти состояния возникают с необходимостью.

— Уравнения не лгут, — повторил Захаров и вдруг улыбнулся — сухо, одними уголками губ. — Но интерпретации лгут часто. Впрочем, я всегда говорил, что вы, Берг, либо гений, либо сумасшедший. Посмотрим, кем вы окажетесь на этот раз.

Диспут продолжился, но я заметил, что Ильин теперь смотрит на меня иначе — с любопытством, к которому примешивалась настороженность. В Советском Союзе 1980 года излишняя «гениальность» могла обернуться неприятностями. Моего научного руководителя могли вызвать на партбюро, а меня — попросить уволиться по собственному желанию, если бы кто-то решил, что мои идеи «противоречат принципам диалектического материализма». Я помнил, как в моём мире травили генетиков за «вейсманизм-морганизм», как физиков-теоретиков обвиняли в «идеализме» за интерпретации квантовой механики. Здесь, в 1980-м, ситуация была мягче, но всё же...

Нужно было быть осторожнее.

***

День пролетел в расчётах. Я работал над статьёй, уточнял аргументы, спорил с коллегами — и с удивлением обнаружил, что эта жизнь начинает мне нравиться. В этой лаборатории была та же страсть к истине, что и в ЦЕРНе, то же стремление докопаться до сути, та же радость от красивой формулы. Только антураж другой: вместо суперкомпьютеров — механический калькулятор «Электроника» в пластиковом корпусе кремового цвета, который коллеги ласково называли «черепахой» за его медлительность; вместо международных коллабораций — лаборатория из восьми человек; вместо безлимитного доступа к arXiv — подшивки «Physical Review» в библиотеке, полученные с опозданием на полгода.

Но люди были те же. Физики — везде физики.

К вечеру, когда коллеги разошлись, я задержался один. Мне нужно было обдумать стратегический план.

У меня было шесть лет до Чернобыля. Шесть лет, чтобы предупредить о катастрофе. Но как? Чернобыльская авария — это неконтролируемый фазовый переход, разгон на мгновенных нейтронах, тот же механизм, который в КХД отвечает за деконфайнмент. Система переходит из одного состояния в другое скачкообразно, минуя промежуточные фазы. Если я смогу объяснить физику фазовых переходов на примере кварк-глюонной плазмы — моей прямой специализации, — то, возможно, мои слова дойдут до тех, кто отвечает за безопасность реакторов.

Но для этого нужен авторитет. Должность. Имя. Сейчас я — всего лишь младший научный сотрудник, чьи идеи считают «интересными, но спекулятивными». Через год я должен защитить кандидатскую диссертацию. Через три — докторскую. Через пять — стать заведующим лабораторией или хотя бы сектором. И тогда, возможно, мои слова будут иметь вес.

Я достал чистый лист и начал писать — не статью, а план. Список открытий, которые будут сделаны в ближайшие годы. Список публикаций, которые нужно выпустить. Список людей, с которыми необходимо познакомиться и наладить контакты. Первым в этом списке значился Андрей Дмитриевич Сахаров — человек, чьё имя открывало любые двери в мире физики, даже несмотря на горьковскую ссылку. Если Сахаров поддержит мою теорию, с ней будут считаться. Но как передать ему статью? Через кого?

Я записал несколько фамилий — академиков, которые могли иметь неофициальные контакты с Сахаровым. Этот список был коротким и опасным.

***

Вечером, в квартире, я снова посмотрел на портрет Лизы. Сегодня он показался мне ещё более живым, чем вчера. Казалось, женщина следит за мной глазами, чуть заметно улыбается, словно знает какую-то тайну, которую не спешит раскрывать.

«Кто ты, Лиза? — мысленно спросил я. — Где ты сейчас? И почему Берг нарисовал тебя, а не фотографировал?»

Портрет молчал. Но теперь я знал, что это не просто картинка — это ключ к какой-то тайне, которую Алексей Робертович Берг унёс с собой или спрятал в глубинах этого тела.