18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Гарденин и зеркала (страница 7)

18

— Отойдите, — говорит он княгине, не сводя глаз с зеркала, и голос его становится тверже, хотя внутри него все дрожит. — Отойдите, я хочу видеть, кто это.

Она отступает на шаг, и в зеркале отражается только он — и тот, другой. Гарденин поворачивается резко, с хрустом в шее, — никого. Пустой будуар, свечи, тишина, только тени пляшут по стенам. Он снова смотрит в зеркало — и видит, как фигура за его спиной медленно поднимает руку и касается его плеча. Легко, почти невесомо, как перышко, как прикосновение осеннего листа к стеклу.

И в тот же миг Гарденин чувствует на своем плече — живое, теплое прикосновение. Пальцы. Настоящие, человеческие пальцы, которые сжимают ткань его сюртука, оставляя след на коже под ней.

Он вскрикивает — коротко, сдавленно, как животное, попавшее в капкан, — и отшатывается от зеркала, задевая плечом колонну. Свечи вздрагивают, одна падает, гаснет в полете, оставляя в воздухе тонкую струйку дыма. Тени пляшут по стенам, как призраки, как те, кто уже вышел и ждет своей очереди. Княгиня смотрит на него с ужасом и любопытством одновременно, и в ее взгляде — не только страх, но и что-то похожее на облегчение.

— Вы почувствовали, — говорит она, и голос ее дрожит, срывается на шепот. — Теперь вы знаете. Они могут касаться нас. Не только смотреть, не только ждать. Касаться. И скоро они научатся брать. Они научатся забирать то, что им нужно.

Гарденин прижимает руку к плечу — там, где было прикосновение, еще чувствуется тепло, но оно уже начинает уходить, как след от горячего пальца на холодной коже, как память о том, чего не должно было быть. Он смотрит на княгиню, и в его глазах — не страх, а злость. Злость на себя, на нее, на Сомова, на Клейста, на всех, кто впустил эту тварь в мир, кто не разбил зеркало, когда еще мог. Злость, которая кипит в нем, как кипит кровь в больных легких.

— Почему вы не разбили его? — кричит он, и голос его срывается на хрип, на тот самый кашель, который душит его по ночам. — Почему вы не разбили это зеркало, когда поняли, что оно опасно? Почему вы не ударили по стеклу, не разбили вдребезги, не выбросили осколки в Неву, пока оно не затянуло вас, как болото?

— Потому что, если я разобью его, она умрет, — говорит княгиня, и впервые в ее голосе появляется истерика, та самая нота, которая срывается в крик, когда человек говорит правду. — Она — та, что стоит за моим плечом. Она — не зло, Алексей Петрович! Она — часть меня, которую я потеряла. Она — мой страх, моя боль, моя ненависть к себе, моя тоска, моя бессонница. Если я убью ее — я убью часть себя, самую темную, самую настоящую. И я не хочу умирать! Я не хочу быть целой, если это означает быть пустой!

Гарденин смотрит на нее, и в его душе — противоречие, которое разрывает его на части. Он понимает ее. Он сам носит в себе страх, ненависть, боль, ту темную сущность, которая шепчет ему по ночам, что он не достоин жизни, что он умрет в этом кабинете на Морской, один, без сожаления, без слез. Он сам иногда хочет убить эту часть себя, вырвать ее с корнем, как больной зуб. Но он знает: если он позволит ей жить, если он позволит ей выйти из зеркала и занять его место, — она убьет его. Не метафорически, не символически. Буквально. Физически. И займет его тело, как заняла тело Сомова.

— Я разобью его, — говорит он тихо, почти беззвучно, но в голосе его — сталь, та самая сталь, которую он тренировал четырнадцать лет на допросах и очных ставках. — Я разобью это зеркало, чтобы освободить вас. Даже если вы не хотите освобождаться. Даже если вы считаете, что боль — это часть вас.

Он подходит к зеркалу, заносит кулак — правую руку, в которой еще осталась сила, — чтобы ударить по стеклу, разбить его в пух и прах, освободить дом от этой напасти. Но в тот момент, когда его рука почти касается поверхности, когда костяшки пальцев уже готовы встретиться со стеклом, он видит в отражении — не серое пятно, не маленькую фигуру, а Сомова. Живого, улыбающегося Сомова, который стоит прямо за его спиной, вплотную, и протягивает руку к его руке, синхронно, зеркально, как эхо.

Гарденин замирает. Он не может ударить. Он смотрит на Сомова, и тот смотрит на него, и в глазах Сомова — не зло, не ненависть, не торжество. А просьба. Просьба о помощи, такая отчаянная, такая человеческая, что у Гарденина перехватывает дыхание.

— Не бей, — шепчет Сомов из зеркала, и его губы двигаются, хотя голоса нет — только беззвучное движение губ, которое Гарденин читает, как читает по губам глухих. — Не бей, Алексей. Ты убьешь меня. А я хочу жить. Я хочу выйти. Я хочу быть с тобой. Мы можем быть вместе, ты и я, в одном теле, в одной душе. Я помогу тебе. Я спасу тебя от болезни. Я дам тебе силу, которой у тебя нет.

Гарденин отдергивает руку, как от огня, как от раскаленного железа. Он отступает к стене, прижимается к ней спиной, чувствуя, как холод штукатурки проникает сквозь сюртук, и смотрит на княгиню с ужасом, который он не может скрыть:

— Он говорит со мной. Он просит, чтобы я не убивал его. Он хочет выйти. Он хочет занять меня.

Княгиня кивает, и в ее глазах — слезы, которые катятся по бледным щекам, оставляя влажные дорожки, как следы от пальцев.

— Он хочет выйти, Алексей. И он выйдет. Не сегодня, но выйдет. Потому что все, кто смотрит в эти зеркала, становятся дверями. И когда двери открываются — никто не может их закрыть. Вы уже дверь. Вы открылись, когда посмотрели в первое зеркало. И теперь, даже если вы разобьете его, он останется в вас. Он будет ждать. Он будет ждать, пока вы устанете. Пока вы закроете глаза навсегда.

Гарденин закрывает глаза. Он слышит, как ветер бьет в окна, как воет в трубе, как тикают старые часы на камине — медленно, тяжело, с каждым ударом приближая его к чему-то неизбежному. Он знает, что должен уйти. Он знает, что должен забыть это место, забыть княгиню, забыть зеркала, забыть Сомова, забыть Клейста, забыть всех, кто живет в отражениях. Но он знает и другое: он не сможет. Потому что Сомов уже внутри него, и он не уйдет, пока Гарденин не умрет. Или пока Гарденин не согласится стать его домом.

Он открывает глаза, поворачивается и выходит из будуара, не оглядываясь. Он спускается по лестнице, проходит мимо лакея, который стоит у двери как изваяние, выходит на улицу, в мороз, в ночь, в пустоту. Он идет по набережной, и снег скрипит под ногами, и в каждом отражении, в каждой луже, в каждом стекле он видит лицо Сомова, которое улыбается ему, широко, до ушей, с мелкими, острыми зубами.

Он останавливается у перил, смотрит на черную воду и видит в ней свое отражение. Свое, но с чужими глазами — серыми, с желтым отливом. Свои руки, но пальцы его дрожат, как у чужого человека.

"Ты уже не один", — шепчет голос у него в голове. — "Мы идем с тобой. Мы всегда идем с тобой. И когда ты устанешь — мы войдем".

Гарденин прижимает ладонь к груди, туда, где бьется сердце, и чувствует, как под его ладонью — два удара. Один — его собственный, слабый, неровный. И второй — чужой, сильный, ровный, как у здорового человека. Как у Сомова. И этот второй удар — громче. Он заглушает его собственное сердце, как гром заглушает шепот.

Он стоит у перил и смотрит в воду, в черную, неподвижную воду, которая отражает небо без звезд. И в этом отражении он видит себя, но не узнает себя. И он знает, что это только начало. Что самое страшное еще впереди. Что он должен найти способ разбить зеркала, не выпуская того, что в них живет. Что он должен найти способ спасти себя, прежде чем станет слишком поздно.

Но где-то глубоко внутри, в той части души, которую он не показывал никому, он знает: уже слишком поздно. Сомов уже внутри. И он не уйдет. Он ждал дверь слишком долго, чтобы отказаться от нее сейчас.

Глава 5. Вода и стекло

Утро приходит серое, как пыльная тряпка, которой кто-то небрежно протер город, оставив разводы на небе и мокрые следы на крышах. Свет просачивается сквозь плотные шторы кухни на Морской, падает на стол бледными, дрожащими прямоугольниками, выхватывая из полумрака чашку с остывшим чаем, крошки хлеба и руки Гарденина — руки, которые уже не дрожат, а лежат неподвижно, как две мертвые птицы, прижатые к столу. Он сидит в старой фланелевой рубашке, с расстегнутым воротом, под которым угадываются ключицы, выступающие слишком остро, как у скелета. Он не спал — он просто лежал с открытыми глазами, слушая свое дыхание и чужое дыхание, которое теперь всегда звучало у него в груди вторым, более ровным ритмом.

Напротив него сидит Надежда Петровна, его жена, женщина, лицо которой когда-то было круглым и румяным, а теперь осунулось и побледнело, как у тех, кто долго боится и не знает, как назвать свой страх. Она молчит уже час — с тех пор, как он встал из-за стола после первой ложки каши, которую так и не съел, — и только смотрит на него, как смотрят на больного ребенка, с той смесью нежности и ужаса, которая появляется, когда понимаешь, что любимый человек уходит, и ты не можешь его догнать. Она молчит, потому что боится слов — боится, что произнесет их вслух, и они станут правдой.

— Алексей, — наконец говорит она, и голос ее дрожит, как струна, которую перетянули слишком сильно. — Ты должен сказать мне, что происходит. Ты пропадаешь ночами, ты возвращаешься с мокрыми руками, с кровью на губах, с глазами, в которых я не узнаю тебя. Ты не ешь, ты не спишь, ты говоришь во сне. На немецком языке. Ты никогда не знал немецкого, Алеша. Мы вместе учили французский, помнишь? Но немецкий...