18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кошечкин – Вторая передача (страница 1)

18

Владимир Кошечкин

Вторая передача

Часть первая. Мальчик из Каменки

Глава 1. Река и небо

Алексей Гордеев родился в посёлке Каменка, затерянном среди южно-сибирской тайги так основательно, что даже на картах области его отмечали не всегда, а уж на дорожных атласах и подавно. Три улицы, вытянувшиеся вдоль быстрой речки с ледяной, даже в июле, водой, были единственными артериями этого крохотного мира. Дома стояли рубленые, из толстых, в обхват, сосновых брёвен, потемневших от времени и дождей, с резными наличниками, которые зимой заметало почти до крыш, а летом украшали герань и бархатцы в ящиках под окнами. На центральной, если можно так выразиться, площади — пыльный скверик с покосившимся памятником Ленину и колодец с длинным журавлём, который скрипел на весь посёлок, когда кто-нибудь набирал воду. Школа — одноэтажное здание с голубыми ставнями, медпункт, магазин-сельпо, где пахло керосином, хозяйственным мылом и карамелью, — вот и всё. Жизнь была простой, суровой и честной до самого донышка.

Отец Алексея, Иван Трофимович, был из тех людей, о которых говорят — кремень. Невысокий, кряжистый, с узловатыми руками, похожими на корневища старой сосны, он сорок лет отработал на угольном разрезе в пятнадцати километрах от Каменки. Начинал откатчиком — толкал по узкоколейке вагонетки с углём, сбивая плечи в кровь, пока не привык. Потом выучился на взрывника и двадцать лет закладывал аммонит в шпуры, слушая, как гора отзывается глухим уханьем на каждый взрыв. А к пятидесяти годам стал горным мастером — ходил по разрезу с неизменным планшетом, рисовал схемы, следил, чтобы порода не пошла не туда, и муштровал молодых. Дома он появлялся, когда солнце уже клонилось к закату, чёрный от въевшейся в поры угольной пыли, молчаливый, уставший так, что едва добирался до бани. Долго мылся, оттирая кожу мочалкой, а потом, чистый, распаренный, садился на завалинку, сворачивал самокрутку из обрывка газеты и самого дешёвого табаку и смотрел на тайгу. В эти минуты его лучше было не трогать — он думал о чёмто своём, шахтёрском, о чём не расскажешь словами.

Но иногда, в редком, хорошем настроении, он подзывал сына. Алексей, ещё мальчишка, бросал свои игры и бежал к отцу, усаживался рядом на тёплое от солнца дерево, и тогда Иван Трофимович начинал говорить. Негромко, с долгими паузами, но каждое его слово падало тяжело и веско, как кусок породы. — Земля, Лёшка, она справедливая. Что в неё вложишь, то и возьмёшь. Она, понимаешь, живая. Дышит. У неё свой норов. Если ты к ней с уважением — она тебя примет. Поймёт, укроет. А если с дуростью, с ленью или жадностью — раздавит и не заметит. Запомни: не ленись, не бойся, не предавай. Остальное приложится.

Мальчик слушал, затаив дыхание, хотя не всё понимал. Но интонация, с которой отец это говорил, — глубокая, убеждённая, даже какая-то торжественная — впечатывалась в память намертво.

Мать, Мария Петровна, была полной противоположностью отцу. Мягкая, тихая, с вечно заботливым выражением на лице, она работала фельдшером в поселковом медпункте. Лечила простуженных шахтёров, принимала роды, ставила детям прививки, штопала раны, утешала старух. Её знали все до единого, и все любили — за доброту, за то, что никогда не отказывала, даже если вызывали среди ночи, в метель, за три километра. От неё пахло сушёными травами — ромашкой, чередой, зверобоем, — спиртом, карболкой и ещё чем-то неуловимо домашним, может, молоком, может, хлебом. Руки у неё были удивительно лёгкими и прохладными; когда она трогала лоб больного, проверяя температуру, тому сразу становилось легче, словно само прикосновение несло исцеление.

Алексей был единственным ребёнком в семье. Мария Петровна долго не могла забеременеть — врачи говорили что-то о несовместимости, о слабом здоровье, советовали не надеяться. Но она надеялась и молилась. И когда наконец родила в тридцать пять лет, это сочли чудом. Может быть, поэтому она тряслась над сыном так, что порой душила его своей любовью: кутала в тёплые платки, заставляла есть кашу, запрещала далеко уходить в лес одному, поминутно проверяла, не вспотел ли, не замёрз ли. Алексей любил её всем сердцем, но именно поэтому вырывался — убегал на речку, на отцовский разрез, куда угодно, лишь бы подальше от её тревог. Ему казалось, что если он не вырвется сейчас, то никогда не станет самостоятельным.

Он рос крепким, любопытным, смышлёным мальчишкой. В школе учился без восторга, но и без труда — схватывал всё на лету, хотя учителя жаловались, что он витает в облаках и во время урока разглядывает не доску, а небо за окном. Особенно хорошо ему давались точные науки: математика, физика, черчение. Пространственное мышление у него было от природы — он мог мысленно развернуть любую фигуру, представить её в разрезе, начертить в уме сложный чертёж. Отец, увидев однажды его рисунок шахтного ствола, сказал: «Быть тебе горным инженером». И вроде бы поставил точку.

Но сам Алексей мечтал о другом. О небе. Лётчиком. Он зачитывался книгами о Чкалове, Громове, Кожедубе, о перелётах через Северный полюс, о воздушных боях и рекордах. Клеил из фанеры и бумаги модели самолётов, развешивал их под потолком, и они парили на нитках, покачиваясь от сквозняка. Часами лежал на траве за околицей и смотрел в небо, провожая глазами редкие самолётики, проплывавшие над тайгой серебристыми крестиками. Ему казалось, что там, наверху, человек по-настоящему свободен — ничто не давит, не сковывает, лети куда хочешь. Но в их посёлке не было ни аэроклуба, ни даже кружка авиамоделирования; ближайший город с аэродромом находился за триста километров. Мечта постепенно угасла — тихо, без надрыва, как гаснет лампа, в которой кончилось масло. Алексей перестал клеить самолёты и стал чаще ходить с отцом на разрез.

Сначала просто смотрел. Стоял на краю огромного карьера и заворожённо глядел, как внизу копошатся люди и машины, как грохочут взрывы и поднимаются облака серой пыли. Потом начал помогать — подавал инструмент, подметал бытовку, таскал ящики. Отец не гнал его, но и не хвалил — просто позволял быть рядом. И Алексей постепенно проникался особой, суровой романтикой горняцкого дела: запах угля и влажной земли, гул взрывов, отдающийся в груди, чёрные, усталые лица шахтёров, их неторопливые разговоры в курилке о жизни, смерти и породе. Он начал понимать, что земля — это не просто грязь, а целый мир, таящий в себе и опасность, и богатство.

---

Глава 2. Последнее лето

Последнее лето перед отъездом в институт выдалось долгим, жарким, с грозами, которые приходили по вечерам и обрушивали на Каменку потоки воды, мгновенно превращая улицы в реки. Солнце палило так, что трава на склонах выгорала до желтизны, а река обмелела настолько, что камни на перекатах обнажились и побелели.

Алексей работал на разрезе вместе с отцом — уже не просто помогал, а вкалывал наравне со взрослыми. Ворочал уголь лопатой, таскал ящики с инструментами, чистил технику. Его ладони покрылись мозолями, которые лопались и кровоточили, но он не жаловался. Вечером, придя домой, он валился на кровать и лежал, глядя в потолок, чувствуя, как гудят мышцы. Это была хорошая, честная усталость, которая приносила удовлетворение.

Мать готовилась к его отъезду загодя, за месяц. Перебирала его нехитрую одежду, штопала дыры, пришивала пуговицы, раскладывала по стопкам. Алексей, глядя на эти приготовления, смеялся: «Мам, я же не на войну, а в институт. Там всё есть, в городе!» Но она лишь отмахивалась: «В городе, в городе… А кто о тебе там позаботится? Кто носочки заштопает, кто суп сварит?» Она положила в чемодан банку малинового варенья — от простуды, шерстяные носки собственной вязки — чтобы ноги не мёрзли в общежитии, и маленькую, тёмную от времени иконку Святителя Николая в медном окладе. «От бабушки ещё, — сказала она, заворачивая иконку в чистый льняной платок. — Храни тебя Господь, сыночек».

Вечером накануне отъезда они ужинали втроём. Мать приготовила пельмени — любимое блюдо Алексея — и даже достала из погреба солёные огурцы, приберегаемые для особого случая. Но сама почти не ела, только смотрела на сына, и в её глазах стояли слёзы, которые она украдкой вытирала концом платка. Отец, как всегда, молчал, но когда ужин закончился, вдруг сказал:

— Пойдём, Лёшка, посидим напоследок.

Они вышли на завалинку. Солнце уже село за тайгу, но небо на западе ещё светилось оранжевой полосой, и на этом фоне чёрными силуэтами вырисовывались сосны. В траве стрекотали кузнечики, от реки тянуло прохладой. Иван Трофимович свернул самокрутку, закурил, и долго молчал, глядя, как дым тает в воздухе. Потом заговорил — медленно, взвешивая каждое слово, словно отливая из металла.

— Ты теперь мужик, Лёшка. Сам будешь свою жизнь решать. Я тебе не указ. Но запомни три вещи. Первое: земля справедливая. Что в неё вложишь, то и возьмёшь. Это про работу. Второе: не предавай. Ни себя, ни людей. Один раз предашь — на всю жизнь запятнаешься, и не отмоешься. И третье: если встретишь свою женщину, держись за неё обеими руками. Настоящая женщина — это якорь. Без якоря мужика мотает по жизни, как щепку в половодье, и неизвестно, куда прибьёт. Понял?

— Понял, — тихо ответил Алексей.