18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кошечкин – Хранительница (страница 2)

18

Ковры — а их было множество, самых разных, от персидских до домотканых, — лежали тут и там, приглушая шаги и добавляя уюта. Но уюта странного, тревожного. Потому что каждый ковёр пах по-своему. Один — лавандой и бабушкиным сундуком. Другой — мокрой псиной и осенними листьями. Третий — йодом и морской солью, словно его привезли с побережья, где он годами лежал на песке, впитывая в себя слёзы рыбачек, провожающих мужей в море.

Освещался «Архив» свечами. Не было ни одной электрической лампочки — Диана принципиально отказалась от электричества, когда обустраивала магазин. Свечи стояли повсюду: на полках, в нишах, на подоконниках, на специальных кованых подставках. Восковые, сальные, стеариновые — разных форм и размеров, от тонких, изящных, пахнущих жасмином, до массивных, оплывших, похожих на сталагмиты. Их пламя колебалось в такт дыханию «Архива» — или в такт дыханию тех чувств, что хранились здесь. И от этого по стенам всё время бежали тени — длинные, дрожащие, переплетающиеся, как будто все эмоции, запертые в книгах, обретали на несколько мгновений зыбкую, эфемерную форму.

Посередине главного зала — если можно было назвать залом самую большую из комнат этого лабиринта — стоял массивный дубовый стол. Он был старым, очень старым, и столешница его была исцарапана, испещрена чернильными пятнами и следами от горячих чашек. За этим столом, говорили, когда-то работал сам основатель «Архива» — человек, о котором не осталось почти никаких сведений, кроме смутных легенд. Диана была его ученицей, а потом — наследницей. И теперь стол принадлежал ей.

На столе царил идеальный порядок — единственный островок порядка во всём этом чувственном хаосе. Настольная лампа (единственное электрическое устройство, которому Диана сделала исключение) с абажуром из зелёного стекла, бросающим на бумаги уютный, успокаивающий свет. Стопка чистых формуляров — плотная кремовая бумага ручной выделки. Тяжёлая чернильница из тёмного стекла, в которой плескались чернила цвета запёкшейся крови. Старая перьевая ручка с золотым пером, принадлежавшая ещё прежнему владельцу. И серебряный поднос с одинокой фарфоровой чашкой, в которой вечно остывал недопитый чай.

Над столом, на тонких, почти невидимых цепях, свисающих с невидимого потолка, висела модель Солнечной системы. Но планеты на ней были расположены не в астрономическом порядке. Их орбиты пересекались под немыслимыми углами, закручивались в спирали, образовывали сложные, завораживающие узоры. Приглядевшись, можно было заметить, что каждая «планета» — это крошечный стеклянный шар, внутри которого что-то слабо мерцало. Цвета были разные: нежно-розовый, тёплый золотой, глубокий сапфировый, болезненно-фиолетовый и — в самом центре этой странной вселенной — один-единственный шар, совершенно чёрный, но при этом светящийся. Он пульсировал, как сердце, и от него исходило низкое, почти неслышимое гудение.

Это были не планеты. Это были эмоции. Законсервированные, заключённые в хрустальные сферы, самые сильные из тех, что когда-либо попадали в «Архив». Диана называла их «маяками». Они служили чем-то вроде компаса — по ним можно было ориентироваться в лабиринте чувств, находить нужные книги, определять, где в данный момент находится та или иная эмоция.

И во всём этом безмолвном, дрожащем, пахнущем чужими слезами великолепии — Диана была единственным живым человеком.

Она сидела за дубовым столом, выпрямив спину и положив руки на прохладную столешницу. Поза её была безупречной, почти балетной — результат многолетней привычки держать себя в узде, не позволять телу расслабляться, не давать чувствам ни единого шанса просочиться наружу. Длинные тёмные волосы, отливающие каштановым и медным в тёплом свете лампы, были собраны в низкий, строгий пучок. Ни одной выбившейся пряди. Ни одного намёка на небрежность.

Её лицо заслуживало отдельного описания — такого же долгого и пристального, как взгляд, которым она встречала каждого входящего. Высокий, гладкий лоб, на котором не было ни единой морщинки, но и ни намёка на юношескую безмятежность. Тёмные брови вразлёт — густые, чётко очерченные, они придавали лицу выражение постоянной, но сдержанной решимости. Острые скулы, слишком резкие для классической красоты, но именно эта резкость делала лицо запоминающимся, не давала ему скатиться в слащавость. Нос прямой, с лёгкой горбинкой — единственная деталь, которая намекала на то, что в жилах Дианы течёт не только русская кровь.

Губы — вот что притягивало взгляд в первую очередь. Бледно-розовые, суховатые, плотно сжатые, они выглядели так, словно их хозяйка боялась, что с них сорвётся что-то лишнее — слово, вздох, признание. В уголках губ залегла едва заметная горькая складка, которая появляется у женщин, слишком рано узнавших цену потери. Но при этом в самих губах таилось что-то... чувственное. Что-то, что контрастировало с их бледностью и строгостью. Как будто под этим ледяным покровом спал вулкан.

И наконец — глаза. Глубокого, влажного карего цвета, цвета торфяного болота в сумерках, цвета осенней листвы, упавшей в тёмную воду. В них читался ум — острый, цепкий, ничего не упускающий. Читалась проницательность — та, что граничит с ясновидением. И читалась глубокая, въевшаяся в кости, ставшая частью характера усталость. Не физическая — душевная. Та усталость, которая приходит, когда ты слишком много лет носишь чужие боли.

На вид Диане можно было дать и двадцать восемь, и тридцать пять. Время в «Архиве» текло по своим законам, и на лице хозяйки оно не оставляло следов в виде морщин или пигментных пятен. Но во взгляде, в жестах, в манере двигаться — плавной, экономной, чуть замедленной, как у водолаза под толщей воды, — сквозило что-то очень взрослое. Очень древнее. Что-то, что не измеряется годами.

Она была одета в платье из плотного тёмно-зелёного бархата. Ткань облегала фигуру, но не обтягивала, оставляя простор для движения и для воображения. Высокий воротник-стойка закрывал шею почти до подбородка. Длинные рукава сужались к запястьям, обнажая только кисти рук. Никаких украшений, никакой бижутерии. Только на безымянном пальце левой руки — кольцо из тёмного, почти чёрного серебра с крупным дымчатым кварцем. Камень был мутным, непрозрачным, и внутри него, казалось, медленно клубился туман — не то запертое воспоминание, не то предупреждение.

Сегодня был вторник.

Вторники Диана не любила. У каждого дня недели в «Архиве» был свой характер, свой запах, свой тип посетителей. Понедельники были тихими и пустыми — день, когда она приводила в порядок каталог, подклеивала корешки, переписывала формуляры. Среды приносили самых простых клиентов — тех, чья боль была поверхностной, неглубокой, как царапина. В четверг приходили мужчины — редкие, но самые трудные, потому что мужчины не умели отдавать чувства, они цеплялись за свою боль, как за трофей. Пятницы были опасны — в пятницу граница между мирами истончалась, и в «Архив» иногда просачивалось что-то, чему здесь было не место.

Но вторники... вторники были днями, когда приходили самые сложные клиенты. Те, кто носил свою боль долго, годами, десятилетиями. Те, для кого она стала частью личности, второй кожей, врагом, с которым они сроднились. Извлечь такую боль было всё равно что удалить злокачественную опухоль, проросшую во все органы. Требовались часы подготовки, предельная концентрация и... определённая доля жестокости. Потому что такие клиенты не хотели расставаться со своей болью. Они боялись этого. И их приходилось уговаривать, убеждать, почти заставлять — а потом, когда процедура была закончена, они уходили опустошёнными, с глазами, полными растерянности, словно люди, которые только что лишились важного органа и ещё не научились жить без него.

Сегодняшний вторник был особенно тяжёлым. Приходила женщина — немолодая, с потухшим взглядом и трясущимися руками, — которая принесла чувство вины. Не просто вины — а Вины с большой буквы, той самой, что пожирает человека изнутри, лишает сна, отравляет пищу, превращает каждый вздох в самобичевание. Она винила себя в смерти дочери — та погибла в автокатастрофе много лет назад, и всё это время мать жила с мыслью: «Если бы я не отпустила её в тот вечер...»

Диана работала с ней почти три часа. Сначала — долгий разговор. Потом — чай с успокоительными травами (шалфей, ромашка, мелисса, капля настойки пиона). Потом — сама процедура. Женщина плакала, цеплялась за край стола, умоляла остановиться, но Диана была неумолима. Она знала: если прерваться на середине, будет хуже. Чувство, наполовину извлечённое, становится ядовитым. Оно отравляет и клиента, и хранителя.

Когда всё закончилось, женщина уснула прямо в кресле — глубоким, почти наркотическим сном, какого у неё не было уже много лет. Диана укрыла её пледом, поправила подушку и тихо отошла к столу, чтобы запереть извлечённое чувство в книгу.

Это была старая книга в сером холщовом переплёте, без названия. Диана раскрыла её на середине, достала из ящика стола стеклянный флакон с притёртой пробкой — внутри флакона клубился тёмно-серый, почти чёрный дым — и аккуратно, по капле, перелила его на страницы. Чернила вспыхнули, заискрились, впитались в бумагу, оставив после себя только лёгкое, едва уловимое свечение. Потом Диана закрыла книгу, застегнула серебряную застёжку и отнесла её на специальную полку — туда, где хранились самые тяжёлые, самые опасные чувства.