Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 221)
Он отдал штуцер соседу и пошел, притаптывая поршнями снег.
— Ты откуда?
— А ты не знаешь? Напрасно. Довелось-таки тебе помучиться с нами под Глинищами.
У Мусатова передернулась щека. И этот лесной.
— Т-так, — протянул он и, поскольку уверенность не приходила, приказал: — Солдаты, берите их.
Троих человек схватили за руки.
— Это что ж? — спросил Покивач. — А обещание?
— Лесным бандюгам не обещают.
— Люди! — крикнул Брона. — Видите?!
— Ты что ж это делаешь?! — закричал кто-то из толпы.
Мусатов поднял руку.
— Народ! Эти люди убедятся, что никакого манифеста в церкви нет и там же будут ждать, пока не придет расплата.
Кондрат Когут отбивался возле стенки. Его держали.
— Пустите! Видите, как они! Пустите!
Отец внезапно обхватил кожаной подпругой его заломленные назад руки. Стянул их так, что у Кондрата начали кровью наливаться кисти.
— Тащите его, хлопцы, тащите отсюда.
За ногами Кондрата тянулись две снеговые борозды. Он тужился и ревел.
— Советую вам разойтись. — Щетинистые бакенбарды капитана дрожали. — Сюда идет еще две роты. Пожалейте свою жизнь.
Толпа заколебалась. Корчак с отчаянием видел, как трех человек тащат к вратам. Деревня молчала, смотрела темными окнами. Наверно, за некоторыми из них были глаза, но даже не возле самих мутных стеклышек, а в глубине хаты.
— Хлопцы! — крикнул Корчак. — Да что ж это они, ироды? Выгоняйте их из хат. Факел в крышу, если не выйдут.
Мужики начали стучать в окна и двери, выгоняя горипятичских на улицу. Их тащили из хат. Толпа была в ярости: прятались за темными окнами, и у каждого, стоящего с факелом, было поэтому страшно и сиротливо на сердце. А разве те, с факелами, воры? Они хотели только убедиться в обмане.
— Корчак! — крикнул Мусатов. — Не издевайся над людьми!
— Отпусти взятых, дубина! — кричал Корчак. — Вишь, милостивый волк! Вспомни Пивощи!
Возня вокруг Броны, Марты и Покивача на минуту прекратилась.
— Люди! — крикнул Мусатов.
— Мы тебе не люди, а скот, — ответил Корчак. — А и вы нам не люди, а волки.
Нависло молчание.
...За гумнами отец, Андрей и Юрась держали, посапывая, Кондрата.
— Предателя из меня делаете, — шипел тот.
Улицей, гуменниками, садками медленно, по одному, по три отделялись от толпы люди.
— Видишь? — показал Юрась, и вдруг голос его пресекся. — Видишь? Вот тебе этот бунт. Так ты что, в игре хотел голову сложить?
Кондрат молчал.
— А горипятичских видел? — продолжал Юрась. — Видел ты их? А Корчак? Хаты жечь хотел. Как будто огнем можно поднять такое трусливое стадо.
По лицу Юрася текли слезы.
— Братец, ты мне веришь? Ты веришь, что я немного ума в той академии набрался? Ты мне верь, братец. Нет никакого манифеста ни на сукне, ни под сукном. Не дал он его. Не дал и не даст.
Кондрат вертел головою, как загнанный конь.
— Стыдно, перед братьями стыдно. — Он опять начал вырываться.
Андрей схватил его за волосы и сильно, так, что Кондрат крикнул, повернул его голову к садкам.
— Взгляни! Ну-ка, взгляни! Вон они, братья!
От огненного озера отрывались и плыли садками огоньки. То один, то другой из них делал во тьме яркий полукруг — сверху вниз, — и потом оттуда долетало сипение угасающего факела, который сунули в мартовский, некрепкий даже ночью, снег.
У Юрася что-то клокотало в горле.
— Братец... — захлебываясь, толковал он. — Братец, ты не думай. Мы начнем не так. Когда мы начнем — земля под ними всеми закурится. Погоди до той поры, братец.
Сипели и сипели, угасая во тьме, факелы.
— У них нет головы, — пояснил отец. — Что сделают твои десять пальцев?
— Когда начнется настоящее — первый пойду с тобою, — обещал Андрей.
— Мы из-под них землю рванем, — все повторял Юрась. — Это уже скоро. Верь мне, я людей знаю. Оружие у нас будет.
Кондрат опять рванулся из-под них, хотя знал, что Юрась говорил правду о манифесте, и понимал: ни у кого из них, четверых, нет ничего в руках. Люди не шли восставать. Люди шли убедиться в обмане, и, если бы не заслон, все обошлось бы мирно.
Он смотрел, как сипели и сипели в снегу угасающие факелы, как становилось меньше и меньше — на глазах — огней. Судорога вдруг пробежала по телу Кондрата, и он, вырываясь, закричал неистово и страшно, как зверь. Заведенные так, что видны были белки, глаза дрожали вместе с ресницами. Он лязгал зубами, сгибался и разгибался, словно складывался пополам, и люди шевелились на нем, не в силах удержать.
Изо рта Кондрата валила пена. А потом он утих, потеряв сознание.
— Понесли, — сказал Юрась.
Андрей вскинул на плечо тело брата, и Когуты двинулись по зарослям вишняка, а потом по пригорку дальше от Горипятич. Кондрат покачивался на плечах, неподвижно-тяжелый, как мертвый.
На холме, перед тем как спуститься в овраг, Юрась и Андрей остановились. Огни все еще угасали в ложбине, но сипения не было слышно: далеко.
— Ничего, мы им это вспомним, — промолвил Андрей.
Брат не сказал ничего, но Андрею стало страшно, когда он увидел сжатые кулаки Юрася.
«Довели, — подумал он. — Волков из людей поделали. Еще бы...»
Толпа редела. Остались только люди Корчака и вооруженные мужики из деревень Ходанского, да еще горипятичские, которым некуда было убегать.
Но Мусатов все равно чувствовал странную слабость.
...Толпа тем временем все еще стояла в нерешительности. И солдаты стояли перед ней тоже неподвижно. И на лицах солдат, которые удерживали Брону, Марту и Покивача, была нерешительность.
Порой толпа разражалась криком:
— Отпустите их!
— Сыроядцы! Против воли царя! Вот он вам...
Опускались штыки, и словно вместе с ними на толпу опускалась тишина.
Брона смотрел-смотрел на это, да и плюнул.
— Мужики-и...
Корчак пробовал поднять своих — напрасно.