18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 209)

18

И вдруг Алесь увидел свою тень. Вокруг его головы сиял на траве сияющий искристый нимб, яркий ареол.

Он посмотрел — ареола не было ни у Ходанского, ни у гусара. И это было понятно. У них не могло быть. Ведь они не знали того сияния, которое жило в его душе. Они были прежними, а он был новым.

Алесь шевельнул головою. Тень тоже шевельнула ею. Сияю­щий нимб покатился за ней. Он переливался, этот ареол, дымный и радужный, как росное солнце.

— Подготовиться, — сказал, светло улыбаясь, Мишка. — Сме­лее, князь.

Загорский стал смотреть на Франса. Раубич в странном пово­роте стоял напротив него. И еще Алесь видел пистолет. Тоже так видел, как не видел никогда.

Радужные деревья сияли за ним. Загорский поднял голову и начал смотреть вверх, но не выдержал и опять опустил глаза: «Ну, быстрее стреляй!»

В руке у Раубича плеснулось белое... Раздался удар грома.

Алесь покачнулся. Потом увидел, что на левом плече слегка ды­мится сорочка: маленький коричневый след, будто прижгли.

И тогда, понимая, что Франс промахнулся, Алесь вздохнул.

Он увидел, что лицо Ходанского искривилось, словно Илья клял Франса. В результате они теперь не сомневались.

Кто-то всунул Алесю в руку пистолет. Тот недоуменно взгля­нул на него, потом на Раубича, который стоял очень прямо, всей грудью на него, и очень бледный.

— Смотри теперь, — предупредил Выбицкий.

Мстислав смотрел на Алеся с тревогой, словно понимал.

— Ничего, брат, — обратился к Франсу Якубович. — Ты... сме­лее. Это не страшно.

Они отошли. Франс скосил было глаза, не понимая, почему это они оставляют его в одиночестве. Потом вздохнул и начал смо­треть на Алеся.

Нестерпимо было продлевать его страшное ожидание. И Алесь, не ожидая взмаха платка, поднял вверх тяжелый пистолет, до­ждался, пока клочок дыма поплывет над его головой, и отбросил оружие в сторону. И увидел лицо Франса. Боже мой, этому лицу, казалось, подарили солнце.

Гусар и Ходанский, которые не ожидали выстрела и смотрели на Мстислава, бросили взор на Франса и подумали, что Загорский в свою очередь промахнулся.

— Наш! — закричал Илья. — Наш выстрел!

Бросился к Раубичу со вторым пистолетом.

Франс, еще не понимая, стал поднимать руку. Мстислав кряк­нул с досады. Выбицкий с ужасом взглянул на Алеся. Все это За­горский заметил в долю секунды...

Когда он потом взглянул на Франса, тот метил ему прямо в лоб.

«Ну, вот и все, — подумал Алесь. — Он не удовлетворился».

Франс смотрел на человека, за спиною которого, в стороне, переливалось низкое солнце и голова которого трепетала над мушкой. Он не видел тела Алеся. Он не знал, что такой нимб и возле его головы, возле каждой, так как солнце низко стояло над росным лугом.

И вдруг что-то произошло. Лицо Франса содрогнулось и все словно заколотилось каждым мускулом.

Франс бросил пистолет оземь.

«Наверно, курок сломает», — еще ничего не понимая, подумал Алесь.

Раубич сделал несколько шагов от места стычки — тень его закачалась на росной серой траве, — а потом бросился к Алесю, еще на бегу протягивая руки.

— Алесь... Алесь... Алесь... Прости меня... Прости...

Якубович посмотрел на две фигуры, которые слились возле од­ного из плащей, и сухо обратился к Илье:

— Полагаю, наше присутствие здесь больше не понадобится. Детские игры.

Они пошли к коням. Никто не обратил внимания, как они дви­нулись по краю дубовой рощи.

...Когда через несколько минут со стороны тропы на Раубичи долетел яростный цокот копыт, Франс оторвался от Алеся. Губы его дрожали. Щеки были залиты слезами.

— Братец, — простонал он, — отпусти ее со мною. Я клянусь тебе, я уговорю отца... До конца, до самого конца можешь рассчитывать на меня.

XIII

Петербург просыпался. В февральском гнилом тумане куранты хрипло, словно с простуды, словно сквозь пивной кашель, заигра­ли «Коль славен наш Господь в Сионе».

Противный, весь в слякоти и мокром снегу, вставал над зем­лей рассвет. Ободранные здания, серые от влаги дворцы, больные огни в окнах, мокрый, но крепкий еще лед на Неве.

Мужчина, вышедший из глухого, как гроб, подъезда, посмотрел вокруг и съежился, кутаясь в шубу: так тоскливо было вокруг.

Кучер Варфоломей подвел вороных и карету к самому крыльцу, и все-таки вышедший едва не черпанул слякоти выше галош. Рука кучера поддерживала опущенную подножку.

— Доброе утро, Варфоломей, — с заученной равнодушной веж­ливостью промолвил человек.

— Утро доброе, Петр Александрович, свет вы наш. Ножки при­кройте. Дует. Никакое не доброе это утро. Здоровьишко ценное потеряете.

Карета двинулась. Седок улыбнулся, прикрыл ноги попоной и отпахнул занавеску со слюдяного окошка.

По улице летел то ли желтый дым, то ли туман. Доносило за­пахом промозглости, снега и навоза. Лицо ехавшего искривилось. Опять целый день надо ездить. Сначала к министру государствен­ных имуществ, которому он обязан карьерой и в котором, види­мо, вот-вот перестанет иметь нужду. Потом, с ним, на заседание Государственного совета. Вернее — он пока что не член совета — ждать в комнатах комиссии, пока не понадобится. Потом дела в третьем департаменте министерства. Перед этим он едва успеет пообедать. А после департамента вечер у великой княгини Елены Павловны, единственное более-менее приятное событие за весь день.

Хорошо только то, что исчез из дома. У жены мигрень. Сын опять капризничает. Он добрый, но неустойчивый и безвольный, Никс. Не взял в наследство его твердости и его ума.

Что у него самого есть ум, человек ни минуты не сомневался. Да так оно, пожалуй, и было.

Человеку было сорок пять лет, но он казался немного старше от давно привычной корректности и сдержанности.

У него было лицо мудрой престарелой черепахи. Было что-то такое в выражении глаз, хотя черты лица и не совсем соответ­ствовали. Высокий лоб, плоско прилизанные над ним волосы, в странном сочетании с ними — кудрявые бакенбарды, мясистые большие уши.

Лицо сужалось к подбородку, но он был тяжелым. Видимо, чело­век знал, что он хочет. Вредили этому впечатлению лишь ирония в складке рта и усталая грусть в глазах. Брови нависали над глазами, высоко — у переносицы, низко — у висков. И нос нависал на рот; когда-то прямой, а сейчас обвисший и толстоватый на конце.

Словом, лицо важного бюрократа. Тревожили только глаза.

Ирония, грусть, усталость, ум, черствость и неуловимое веселье органически сочетались в них. Это могли быть глаза ироника, утомленного бюрократа, государственного мужа. Это были одно­временно глаза верноподданного и глаза знатока мира — писателя. И самое удивительное, что так оно все и было.

Человек, ехавший в карете, был Петр Александрович Валуев, без двух месяцев управляющий Министерством внутренних дел, без девяти месяцев министр и ровно без девятнадцати лет — граф. Бывший нестойкий либерал, бывший любимец Николая Первого, а нынешний «просвещенный консерватор» и директор двух (а все­го было четыре) департаментов Министерства государственных имуществ, правая рука министра Муравьева — бывшего Могилев­ского губернатора, в будущем палача Беларуси и Литвы.

Варфоломей вспомнил, что забыл спросить, куда ехать. Из ко­стяной трубки послышался почтительный голос:

— Куда везти, ваше сиятельство?

— К министру государственных имуществ.

Карета свернула на Мойку. За ствол голого тополя бросился какой-то фацет: чтобы не испачкало грязным снегом.

Подъезжали к дому, который сановник не любил, хоть бывал в нем в годы молодости, с невестой, будущей первой женой, до­черью поэта князя Вяземского. Он не мог не думать, что сделал хороший выбор. Из всей московской молодежи Николай наибо­лее любил его, Валуева, и Скоротана, приказал даже поступить в Первое отделение собственной канцелярии. Следовало закрепить приязненность.

А Вяземский был одним из наибольших любимцев царя. Не­известно за что, ведь в доме князя бывали Столыпин и Жерве, и едва ли не самым близким другом хозяина был Пушкин. Удиви­тельная порой связывается цепь!

Он, Валуев, тогда был фрондером, как нынешний шеф когда-то. Входил в «кружок шестнадцати», где были тот же Жерве, «Монга» Столыпин, покойный Лермонтов, нынешний эмигрант князь Броницкий. И еще тоже эмигрант и сотрудник «Колокола» П. В. Дол­горукий. Да еще Шувалов Андрей, который сейчас тоже лезет в верноподданные. Единственное утешение на пути.

...Закрыть глаза, проезжая мимо дома, где умер Пушкин... Пуш­кин почему-то имел к нему симпатию.

«Шестнадцать» собирались после бала, ужинали, курили и бе­седовали, беседовали, беседовали. Третьего отделения и его подва­лов как будто не было... Лермонтов кричал о том, что властителям надо разбить головы кандалами, как советовал илимский узник... Бедолага Лермонтов! Вот и с этим, после Пушкина, связала судьба.

Валуев, как всегда, раскрыл глаза слишком рано. Как раз возле него была арка подъезда, в который принесли распятое на боли тело поэта. Потом возле этого подъезда плыла толпа.

Пушкин любил его, Валуева, взял прототипом для Гринева из «Капитанской дочки»... Сейчас это было Валуеву неприятно, хоть немного и щекотало где-то, когда надо было оправдаться перед собой... Мишель Лермонтов плакал, когда того убили.

Сейчас оба мертвы. Не успели своевременно отойти от оши­бочных взглядов молодости. А он — живет. Он был чиновником особых поручений при курляндском генерал-губернаторе, кур­ляндским гражданским губернатором и...