Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 191)
Кроткие глаза Стефана стали вдруг такими, что Кондрат испугался.
— Потому что где ж правда? Я никого не тронул. Я никогда не щемился в их дела, придерживался обычая, а обычай запрещает убивать впятером одного. И получилось так, что для меня один обычай, а для них — другой. И они убили меня, хоть я никуда не лез и знал, что мы люди маленькие и должны пахать землю и у нас дети... Так вот, если умру — убей.
— Кто? — спокойно спросил Кондрат.
— Таркайла Тодор, — ответил Стефан.
— Откуда знаешь?
— Голос был похож. И Юльян сказал: «Тарка...ла». А потом выстрелы.
— Хорошо, — буркнул Кондрат. — Сделаю. Еще кто?
— Мне показалось, что я узнал глаза второго. Но это просто чтобы знал и остерегался. Обещай, что не будешь убивать, пока не убедишься.
— Во имя Бога... Кто?
— Кажется, Кроер Константин...
— Почему Алесю не сказал?
— Брось, братец. И так у него врагов много.
— Я все сделаю, братец, — пообещал Кондрат.
— А теперь забудь. — Стефан закрыл глаза.
Несчастья начали сыпаться как из мешка. За несколько месяцев отец, мать, ссора с Ярошем, письмо от Кастуся, что у Виктора резко ухудшилось здоровье, деятельность «Ку-ги», смерть Юльяна Лопаты и зверское побитие Стефана.
И, наконец, как последнее — новое происшествие в Раубичах: упрек Ильи Ходанского, что пан Ярош не держит слово.
Разгневанный Раубич позвал дочку. Михалина сказала, что хочет вернуть Ходанскому слово.
— Не будет этого, — отрезал пан Ярош. — Никогда. Ни за что.
— Я люблю Загорского, — настаивала Майка. — Всегда буду любить.
— Он враг.
— Вам — возможно. Да и то не вам, а глупой чести. Он друг вам, любимый мне, брат — Франсу. Он никогда не думал вредить вам, несмотря на бесчисленные оскорбления. Ведь он человек, а вы... вы... вы — дворяне, и не более. Даю слово: никогда не буду ничьей женой, кроме как его. Все отдам за него. Никогда не буду с ним жестокой. Пускай покорность, пускай даже рабство, лишь бы покоряться ему. И все. И на этом мое последнее слово...
Короткая шея пана Яроша набрякла кровью.
— Увидим, — тихо бросил он. — Силой под венец поведу. Это и мое последнее слово...
— Вы можете, конечно, сделать со мною все. Но и я с собою могу сделать все. Я знаю, поп согласится венчать, даже если вы приведете меня в цепях. Он всем обязан вам. Всем, и даже тем, что двадцать лет не служит по новому обряду, прикрываясь словом «болезнь». Он знает, кого он должен благодарить за то, что за ним сто раз не пришли и он не подох в Соловках на соломе. Он «не совершил греха», а вы «не поддались, не поступились честью». И поэтому он обвенчает. А свидетели, которые будут божиться, что я шла по своему желанию, тоже найдутся.
Голос ее зазвенел.
— Я не буду позорить вас и кричать в храме. И это будет последняя благодарность за то, что вы меня родили и по этой причине теперь убиваете... Последняя. Потому что сразу после свадьбы я убью этого изувера. Сына изувера и бешеной стервы. А потом убью себя...
— Как хочешь, — сказал пан Ярош.
Сразу после разговора он повелел приставить к комнатам Михалины верных людей и сказал Илье Ходанскому, что свадьба будет через два месяца, в конце октября, чтобы остались недели три до Филипповок. До этого времени он просит графа Ходанского не появляться.
Пан Ярош все-таки жалел дочку, хоть она сама была виновата, дав слово. Он надеялся, что за два месяца она начнет раздумывать, и понимал, что присутствие Ильи заставит Михалину упрямиться. Да и новый член семьи раздражал Раубича своей самоуверенной мордой.
...Записку обо всем этом передал Алесю племянник няньки Тэкли. Они иногда встречались в той же березовой роще.
Беды, обида и гнев, несправедливость судьбы буквально рвали его на части.
Вечер был теплым. Костры горели за рекою, а в реке отражалась вечерняя заря, куда более яркая и багровая, нежели на небе. У костров — там, видимо, ночевали жнеи — звучал тихий смех. Потом долетела тихая грустная песня:
За реченькой за быстрою в цимбалы бьют,
А там мою любимую за ручки ведут,
Один ведет за рученьку, второй за рукав,
Третий стоит — сердце болит: любил, да не взял.
И эта заря, и безнадежная глубина реки, и, главное, слова песни внезапно поразили его острым соответствием тому, что происходило в его сердце.
Алесь знал теперь, что ему делать. Напрасно он простил. Завтра же он пойдет к Ходанскому и даст ему пощечину. Потом в собрании надо дождаться, пока пан Ярош и Франс будут поодиночке, и совершить то же с ними. На один день назначить все три дуэли. Будет очень хорошо, если Илья погибнет, а Франс поразит его. Тогда Майка получит освобождение, а обиды у нее на Алеся не будет. И, возможно, Раубич пожалеет.
Зачем же мы любились, зачем сады цвели,
Зачем же наши путиночки травой заросли?
Другой с тобой венчается в церкви золотой,
А мне одно венчание — с сырою землей...
Утром, однако, случилось непонятное и невероятное. Он лишь на рассвете уснул на какой-то час тяжелым, кошмарным сном. Потом проснулся, вспомнил вчерашние мысли, хотел встать и почувствовал, что не может. Это не была трусость. Это было похуже: равнодушие.
Вспомнил Раубича и подумал: все равно... Франса: все равно... Попробовал представить игривые, словно у котенка, глаза и рыжевато-коричневые волосы Ильи и ощутил: и это — все равно.
Лицо Майки всплыло перед глазами. Краешек губ, ясные, как морская вода, глаза. Опять не ощутил ничего, кроме равнодушия.
Пускай себе все они делают как хотят. Он будет спать и думать. А лучше бы и совсем не думать.
Мелькают все, как муравьи. Ему это совсем неинтересно. Значительно интереснее то, что видел во сне и что сейчас продолжается наяву. Это и есть явь. Так как он знал, что он жил во все те времена. И сейчас живет. А то, что вокруг, даже Майка, — это только неприятный сон.
Хорошо знал, что он в спальне. Видел даже колонны и занавеску, качавшуюся от ветерка. Но ему казалось, что он опять это видит во сне, подремывая на ногах.
...Он стоял между вооруженных людей. Кто в латах, тронутых ржавчиной от многодневной крови, кто в кольчугах, от которых топорщилась широкая, вытканная цветами и листьями чертополоха одежда. Полыхал огонь. Краски были такими яркими, какими они никогда не бывают в жизни: краснота плащей даже горит, желтизна щитов — как золото и солнце.
— Смерть-смерть-смерть!!! — кричали вокруг.
Алесь и все находящиеся рядом с ним видели вилы, дубины и боевые цепы толпы, окружавшей их. Спутанные волосы, мощные, ненынешние челюсти, желтые, как мед, и белые, значительно светлее, нежели теперь, волосы, лютый огонь в синих глазах.
Замок пылал перед ним ярким яростным огнем. Летели искры. Неизвестная, никогда никем не виданная каменная жаба бросала в черное небо свою огнистую икру.
А он, Алесь, — а может, и не он, а кто-то другой, — дремал, стоя на ногах, так как четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.
Ему было почти все равно, что с ним и другими сделает толпа.
Он видел человека с разбитой головою. Человек лежал спереди, саженях в четырех перед ним.
— Потрусите их нивы своим ячменем! — кричал кто-то,
— Смерть-смерть-смерть! — ревела толпа.
И перед собою Алесь вдруг увидел смертельно пьяного человека, который держал под мышкой клетку с взбесившимся попугаем и, покачиваясь, мочился на голову убитого.
«Да это ведь Юрьева ночь, — подумал он. — Как я там оказался? Почему вспоминаю какую-то неизвестную мне девушку?
Какой он смутный, этот сон, который мне приснился! Какая-то Загорщина, которой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!
И вот еще кто-то склоняется во сне надо мною, — страшно болит голова! — высокий, старый, с волной кружев на груди.
— Внучек, любимый, что с тобой?
Какой еще внучек, если он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!»
Опять яркие цвета. Более жизненные, нежели жизнь. Небольшой строй людей, среди которых он. Клином стоят перед ним люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, нежели людей на его стороне, но в самом деле куда больше. Один из крестоносцев стоит пяти на его стороне. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех — сталь, за которую нельзя даже ухватиться. Воины с его стороны поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.
— Га-ай! — кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.