18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 191)

18

Кроткие глаза Стефана стали вдруг такими, что Кондрат ис­пугался.

— Потому что где ж правда? Я никого не тронул. Я никогда не щемился в их дела, придерживался обычая, а обычай запрещает убивать впятером одного. И получилось так, что для меня один обычай, а для них — другой. И они убили меня, хоть я никуда не лез и знал, что мы люди маленькие и должны пахать землю и у нас дети... Так вот, если умру — убей.

— Кто? — спокойно спросил Кондрат.

— Таркайла Тодор, — ответил Стефан.

— Откуда знаешь?

— Голос был похож. И Юльян сказал: «Тарка...ла». А потом вы­стрелы.

— Хорошо, — буркнул Кондрат. — Сделаю. Еще кто?

— Мне показалось, что я узнал глаза второго. Но это просто чтобы знал и остерегался. Обещай, что не будешь убивать, пока не убедишься.

— Во имя Бога... Кто?

— Кажется, Кроер Константин...

— Почему Алесю не сказал?

— Брось, братец. И так у него врагов много.

— Я все сделаю, братец, — пообещал Кондрат.

— А теперь забудь. — Стефан закрыл глаза.

Несчастья начали сыпаться как из мешка. За несколько меся­цев отец, мать, ссора с Ярошем, письмо от Кастуся, что у Виктора резко ухудшилось здоровье, деятельность «Ку-ги», смерть Юльяна Лопаты и зверское побитие Стефана.

И, наконец, как последнее — новое происшествие в Раубичах: упрек Ильи Ходанского, что пан Ярош не держит слово.

Разгневанный Раубич позвал дочку. Михалина сказала, что хо­чет вернуть Ходанскому слово.

— Не будет этого, — отрезал пан Ярош. — Никогда. Ни за что.

— Я люблю Загорского, — настаивала Майка. — Всегда буду любить.

— Он враг.

— Вам — возможно. Да и то не вам, а глупой чести. Он друг вам, любимый мне, брат — Франсу. Он никогда не думал вре­дить вам, несмотря на бесчисленные оскорбления. Ведь он чело­век, а вы... вы... вы — дворяне, и не более. Даю слово: никогда не буду ничьей женой, кроме как его. Все отдам за него. Никогда не буду с ним жестокой. Пускай покорность, пускай даже рабство, лишь бы покоряться ему. И все. И на этом мое последнее слово...

Короткая шея пана Яроша набрякла кровью.

— Увидим, — тихо бросил он. — Силой под венец поведу. Это и мое последнее слово...

— Вы можете, конечно, сделать со мною все. Но и я с собою могу сделать все. Я знаю, поп согласится венчать, даже если вы приведете меня в цепях. Он всем обязан вам. Всем, и даже тем, что двадцать лет не служит по новому обряду, прикрываясь сло­вом «болезнь». Он знает, кого он должен благодарить за то, что за ним сто раз не пришли и он не подох в Соловках на соломе. Он «не совершил греха», а вы «не поддались, не поступились честью». И поэтому он обвенчает. А свидетели, которые будут божиться, что я шла по своему желанию, тоже найдутся.

Голос ее зазвенел.

— Я не буду позорить вас и кричать в храме. И это будет по­следняя благодарность за то, что вы меня родили и по этой причи­не теперь убиваете... Последняя. Потому что сразу после свадьбы я убью этого изувера. Сына изувера и бешеной стервы. А потом убью себя...

— Как хочешь, — сказал пан Ярош.

Сразу после разговора он повелел приставить к комнатам Михалины верных людей и сказал Илье Ходанскому, что свадьба бу­дет через два месяца, в конце октября, чтобы остались недели три до Филипповок. До этого времени он просит графа Ходанского не появляться.

Пан Ярош все-таки жалел дочку, хоть она сама была виновата, дав слово. Он надеялся, что за два месяца она начнет раздумывать, и понимал, что присутствие Ильи заставит Михалину упрямиться. Да и новый член семьи раздражал Раубича своей самоуверенной мордой.

...Записку обо всем этом передал Алесю племянник няньки Тэк­ли. Они иногда встречались в той же березовой роще.

Беды, обида и гнев, несправедливость судьбы буквально рвали его на части.

Вечер был теплым. Костры горели за рекою, а в реке отража­лась вечерняя заря, куда более яркая и багровая, нежели на небе. У костров — там, видимо, ночевали жнеи — звучал тихий смех. Потом долетела тихая грустная песня:

За реченькой за быстрою в цимбалы бьют,

А там мою любимую за ручки ведут,

Один ведет за рученьку, второй за рукав,

Третий стоит — сердце болит: любил, да не взял.

И эта заря, и безнадежная глубина реки, и, главное, слова пес­ни внезапно поразили его острым соответствием тому, что проис­ходило в его сердце.

Алесь знал теперь, что ему делать. Напрасно он простил. Завтра же он пойдет к Ходанскому и даст ему пощечину. Потом в собра­нии надо дождаться, пока пан Ярош и Франс будут поодиночке, и совершить то же с ними. На один день назначить все три дуэли. Будет очень хорошо, если Илья погибнет, а Франс поразит его. Тогда Майка получит освобождение, а обиды у нее на Алеся не будет. И, возможно, Раубич пожалеет.

Зачем же мы любились, зачем сады цвели,

Зачем же наши путиночки травой заросли?

Другой с тобой венчается в церкви золотой,

А мне одно венчание — с сырою землей...

Утром, однако, случилось непонятное и невероятное. Он лишь на рассвете уснул на какой-то час тяжелым, кошмарным сном. Потом проснулся, вспомнил вчерашние мысли, хотел встать и по­чувствовал, что не может. Это не была трусость. Это было похуже: равнодушие.

Вспомнил Раубича и подумал: все равно... Франса: все равно... Попробовал представить игривые, словно у котенка, глаза и ры­жевато-коричневые волосы Ильи и ощутил: и это — все равно.

Лицо Майки всплыло перед глазами. Краешек губ, ясные, как морская вода, глаза. Опять не ощутил ничего, кроме равнодушия.

Пускай себе все они делают как хотят. Он будет спать и думать. А лучше бы и совсем не думать.

Мелькают все, как муравьи. Ему это совсем неинтересно. Зна­чительно интереснее то, что видел во сне и что сейчас продолжа­ется наяву. Это и есть явь. Так как он знал, что он жил во все те времена. И сейчас живет. А то, что вокруг, даже Майка, — это только неприятный сон.

Хорошо знал, что он в спальне. Видел даже колонны и зана­веску, качавшуюся от ветерка. Но ему казалось, что он опять это видит во сне, подремывая на ногах.

...Он стоял между вооруженных людей. Кто в латах, тронутых ржавчиной от многодневной крови, кто в кольчугах, от которых топорщилась широкая, вытканная цветами и листьями чертополо­ха одежда. Полыхал огонь. Краски были такими яркими, какими они никогда не бывают в жизни: краснота плащей даже горит, желтизна щитов — как золото и солнце.

— Смерть-смерть-смерть!!! — кричали вокруг.

Алесь и все находящиеся рядом с ним видели вилы, дубины и боевые цепы толпы, окружавшей их. Спутанные волосы, мощ­ные, ненынешние челюсти, желтые, как мед, и белые, значительно светлее, нежели теперь, волосы, лютый огонь в синих глазах.

Замок пылал перед ним ярким яростным огнем. Летели искры. Неизвестная, никогда никем не виданная каменная жаба бросала в черное небо свою огнистую икру.

А он, Алесь, — а может, и не он, а кто-то другой, — дремал, стоя на ногах, так как четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.

Ему было почти все равно, что с ним и другими сделает толпа.

Он видел человека с разбитой головою. Человек лежал спереди, саженях в четырех перед ним.

— Потрусите их нивы своим ячменем! — кричал кто-то,

— Смерть-смерть-смерть! — ревела толпа.

И перед собою Алесь вдруг увидел смертельно пьяного челове­ка, который держал под мышкой клетку с взбесившимся попугаем и, покачиваясь, мочился на голову убитого.

«Да это ведь Юрьева ночь, — подумал он. — Как я там ока­зался? Почему вспоминаю какую-то неизвестную мне девушку?

Какой он смутный, этот сон, который мне приснился! Какая-то Загорщина, которой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!

И вот еще кто-то склоняется во сне надо мною, — страшно болит голова! — высокий, старый, с волной кружев на груди.

— Внучек, любимый, что с тобой?

Какой еще внучек, если он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!»

Опять яркие цвета. Более жизненные, нежели жизнь. Неболь­шой строй людей, среди которых он. Клином стоят перед ним люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, нежели людей на его стороне, но в самом деле куда больше. Один из крестоносцев стоит пяти на его стороне. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех — сталь, за которую нельзя даже ухватиться. Воины с его стороны поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.

— Га-ай! — кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.