18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 152)

18

— Я не то, паныч. Я про другое. На это я позволения спраши­вать не буду. Будут они к нам ходить?

— Обязательно.

— Их кормить надо. Хлопцы молодые, здоровые, с аппетитом. Пускай себе ходят, нам ничего не сделается.

— Я так и думал. Ты это хотела сказать?

Аглая понизила голос до шепота. Совсем близко Алесь видел ее глаза.

— Паныч... Вы Виктора приглашайте. Чаще всех. Как увидите, то приглашайте. Даже сами ищите и приглашайте.

— Что, понравился?

Женщина отрицательно покачала головою.

— Чахотка у него. И давно уже...

— Ты что? Да он мне сам говорил, что здоров как конь. А он ведь медик.

— Стало быть, сам не знает... Кормить надо, кормить. Мед, мас­ло, сало, медвежий жир. Салом залить.

— Не городи чепуху. У него, у такого хлопца?..

— Смерть что, выбирает? Паныч, слушайтесь меня. Он не ви­дит, все не видят. А я хорошо вижу... Думаю я, не поздно ли уже.

Алесь в конце концов поверил и похолодел.

Из столовой долетел заливисто-веселый смех Виктора.

Снег. Снег. Такая погода, в которую шляхтич Завальня ста­вил на окно свечу. Поземка. Белые змеи, встав на хвост и под­няв в воздух тело, десятками трепещут и изгибаются над каждым острым сугробом.

Сквозь слюдяные окошки кибитки видно, как не хочет лежать на месте снег, как он стремится в черные лесные недра, как за­индевели крупы лошадей.

До Вежи еще далеко. Клонит ко сну.

Чтобы не уснуть, Алесь думает. О парнях из «Огула», о встре­чах у него на квартире (добился-таки этого!), о том, что за эти пять месяцев организация увеличилась на семьдесят два человека. И десять парней из «Огула» отдали Виктору.

И еще о том, что кружок Сераковского начинает становиться настоящей нелегальной организацией и осенью можно будет уже думать о делах, о планах на будущее.

С улыбкой вспоминался один из последних споров. На тему — что делать, кроме подготовки восстания, тем, кто из помещиков. Ямонт плел что-то о том, что надо убеждать своих крестьян, что дворяне очень добры, а царь плох. Загорский взглянул на Кастуся, но тот подморгнул ему, пожал плечами. Ничего не поделаешь — идеалист. И тогда Алесь встал и сказал, что это типичный белый бред. Никого не убедишь словами. Если кто-нибудь хочет, чтобы его считали добрым, — пускай делает добрые дела. Рассказал o проекте отца, борьбе вокруг него и добавил, что тем, кто горланит о добром отношении к мужику, следовало бы подарить ему волю раньше, чем царь, и на более льготных условиях. Тогда никого не надо будет агитировать. За явно доброе, за блага жизни никого агитировать не приходится. А если уж агитируют господа и днем и ночью — так и знай: что-то неладно, и хорошо еще, если только обмануть собираются. «Я думаю, надо, пока что, делать хоть этих, хоть своих людей вольными. И это будет наилучшая агитация для восстания и лучшее средство для его победы. Человек с пустым брюхом никогда не поверит голым заявлениям другого, что он, другой, уж слишком хорош. Голодный никогда не поверит сытому, пока тот не поделится, какие бы слова этот сытый ни говорил».

Поднялся галдеж. Белые напали. Но неожиданно напала и часть красных: «Розовые очки! Дадут тебе вершить добро. Держи кар­ман».

Сераковский улыбался в усы, явно соглашался с Алесем. Чуд­ные, голубые его глаза лучисто смеялись. Рука с тонкими, очень аристократическими пальцами поглаживала лоб, редкий, необык­новенный лоб, раза в два более высокий, нежели у всех остальных людей.

— Говорите, не дадут, — убеждал Алесь. — А вам что, дадут так вот просто восстать и победить?

Кто-то крякнул.

— Значит, это явления одного порядка. Ну, будут не давать. Что ж, так и сидеть сложа руки? Боишься сопротивления — не восставай. А не боишься — каждую минуту сражайся, чтобы при­близить час.

Сераковский склонил голову.

...В завывании метели глох и порой исчезал рваный голос бу­бенцов. Кучер пел песню, далекую и давнюю, как сама бездоль­ная приднепровская земля, которая сейчас так страшно цепенела в снегах:

Ой, косю мой, косю,

Чего ж ты невесел,

Чего ж ты, мой косю,

Головоньку свесил?

Голос верил в свое сердце, в свою красоту и талантливость и потому радовался, даже в плаче, гордился, даже в тоске:

Я ли тебе тяжек,

Иль туги подпруги?

«Ой, ты мне не тяжек,

Не туги подпруги».

Алесь скушал и плотнее кутался в медвежью шубу.

Учиться в университете было легко. Куда легче, нежели в гим­назии. Там было много ерунды, много немилых дисциплин. Там не было, наконец, даже относительной свободы.

Тут было все интересно, важно, мило. Тут человек мог зани­маться тем, чем хотел. И хоть тоже были мракобесы и дураки — на их лекции можно было просто не ходить. Можно было много читать и писать, заниматься делами «Огула», собирать материалы к словарю, изучать, под руководством Виктора, старые грамоты, да еще оставалось немного времени на картины, музыку, театр и собственные, не очень удачные, попытки стряпать стихи.

Алесь подумал, что встал на правильный путь. Считал себя до сих пор бездарью и дилетантом — и вдруг, всего за пять месяцев, приобрел расположение Срезневского.

Загорский вспомнил, как потеплели глаза Измаила Ивановича, когда разбирал первый реферат Алеся: «Речевые особенности, ка­сающиеся северо-западного языка, в "Слове о полку Игореве"».

— Молодчина... Что думаете делать?

— Предполагаю за полтора года подготовиться и сдать экзаме­ны за словесный и исторический факультеты.

— Ну, а потом?

— Потом, полагаю, философия, естественные науки.

— Не боитесь разбросаться?

— Наоборот. Хочу все нужное попробовать привести в систему.

— Бог в помощь, — поддержал Срезневский.

Алесь трудился безумно. Привычка находить в каждом пред­мете второстепенное и, не засоряя памяти, отметать его, оставляя лишь главное, делала ему все легким, позволяла ходить по самым запутанным лабиринтам, как по собственному дому. Старый Вежа приучил его всегда думать, ничего не оставляя на честное слово, все проверяя работой собственной головы. Приучил читать только нужные книги, которые наиболее полно и беспристрастно осве­щали те или другие стороны человеческих отношений. Приучил любить настоящую книгу. Привил ему, наконец, чутье на настоя­щее, и чутье на псевдоученость и пустое болтание языком, и чутье на компилятивное глубокомыслие.

И еще у него была любовь к людям, которым он собирался служить, и связанное с этим нетерпение, стремление как можно быстрее сделать все, что требуется.

И, наконец, у него был цепкий, пытливый ко всему, жадный ко всем проявлениям жизни мозг, не терпящий бездеятельности и на­ходящий почти физическое наслаждение в работе, в разрешении самых запутанных вопросов, самых «неразрешимых» проблем, са­мых трудных задач, самых сложных загадок. Искать, сравнивать, отметать, лезть через самые страшные дебри тьмы и глупости, держа в руках тонехонькую нить истины, которая каждую мину­ту рвется, выдвигать самые неожиданные гипотезы, переходить к уверенности и убеждать других — в этом была высшая радость. Алесь становился несчастным и злым, когда что-нибудь мешало ему день или два думать и работать.

Следующие две небольшие работы выдвинули Алеся в число тех немногих, с которыми Измаил Иванович разговаривал как с равными, так как действительно уважал в них равный интеллект и равно правильный и качественный, хоть и отличительный, взгляд на вещи и явления.

Это были «Язык панцирных бояр6 из-под Зверина. Материалы к словарю приднепровского наречия» и «Особенности дреговичанско-кривичского говора в «Слове на первой неделе по Пасхе» Кирилла Туровского как первые следы возникновения белорусского языка».

После этих работ Срезневский смотрел на Алеся только с нежностью.

— Мой Вениамин, — говорил учитель коллегам. — Самый молодой и самый талантливый. Боже мой, как подумаешь, сколько он успеет сделать!

— Он может ничего не успеть, — мрачно заметил Благовещен­ский, знаток римской литературы и истории. — Смотрите за своим Вениамином, Измаил Иванович. Чтобы этот Вениамин политикой не заинтересовался. А это у нас знаете чем заканчивается?

— Откуда такие сведения, Николай Михайлович?

— Случайно слышал, как ваш Вениамин рассказывал такую историю... Будочник услышал, как на улице человек сказал: «Ду­рак». Подбежал, схватил его и взашей потащил в участок. Тот со­противляется, кричит: «За что?!» А будочник ему: «Знаем мы, кто у нас дурак».

— Ну, что вы. Он ведь молод. У талантливых да молодых — это уж всегда! — язык. Против этого и вольтерьянцы ничего не говорят.

— Вольтерьянцы, может, и не говорят, а вот зас... обязательно скажут.

Срезневский удивился грубому слову. Николая Михайловича за учтивость и утонченные манеры все называли маркизом де Бла­говещенским.

Может быть, допекло и его.

Срезневский отмахнулся от этих мыслей. Человек либеральный и, от доброты, умеренно набожный, склонный верить в мораль­ный кодекс всех «добрых религий», человек, влюбленный в свое святое дело, он не допускал, что такой безгранично талантливый, интересный и цепкий исследователь так вот возьмет и схватится за ту политику.

И он по-прежнему отмечал Алеся. А когда тот дал ему следу­ющую, уже довольно большую, работу: «Приднепровские песни, предания и легенды о войне, мятеже, религиозной и обществен­ной справедливости. Опыт исследования цели7, средств и языка», этот сорокашестилетний человек пригласил Алеся к себе и долго смотрел на него умными уставшими глазами. Глаза были немного влажными.