Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 139)
Загорский, протестуя, поднял руки. Но она остановила готовые вырваться слова. Сказала с нежностью:
— И хорошо. Очень хорошо. Значит, тут ты отец, защитник. Так и надо.
Почувствовав внезапно, что до желаемого конца, который отрубил бы прошлое, еще далеко, он произнес:
— Венчаемся в Загорщине.
И увидел, как она, словно с силою отрывая что-то от себя, покачала головою.
— Нет, Алесь, я на это никогда не пойду!
— Почему? — упрямо спросил он.
— Да поймите же вы, — словно чужому, говорила она, — все хорошо как есть.
— Кому хорошо? — голос звучал жестоко.
— Вам.
— Мне плохо. Без тебя и без него. Вдвое.
Она всплеснула ладонями.
— Милый, милый вы мой! Поверьте мне, вы себе лжете. Вы не видите, а я хорошо вижу, как вы загнали свое чувство в каменный мешок, замкнули. Вы не ощущаете этого, вам кажется, что вы спокойны, но вы все время слушаете, как оно рвется на свободу, колотит в дверь.
— Нет!
— Да, — настаивала она. — И в этом для меня нет обиды. Вы думаете, я не знала с самого начала? Зна-ала.
Никогда еще он не видел ее такой красивой. И чужой. Лихорадочные, нежные глаза, на губах горькая и теплая улыбка.
— Только не забывайте иногда увидеть его. Ладно?
— Ты страшный человек, — заявил он. — Лишаешь его — отца, меня — радости. Мне никто не нужен. — Он сражался, и голос его был глухим.
— Обман, — сказала женщина.
Он подумал о том, что сам он, и все окружающие, и Майка, все они — нестоящая мелочь по сравнению с этой женщиной. Было в ней что-то выше их, обыкновенных. И Алесь подумал, что она ощущает эту несовместимость самой себя и его, Алеся. У олимпийцев тоже бывали дети от смертных. Никто по этой причине не давал смертным бессмертия: живи, как царь Итаки, под соломенной крышей своего дворца, да паси свиней, да женись на обыкновенной царице такого же соседнего островка.
Она смотрела на него и понимала, о чем он думает.
— Алесь, — повторила он, — это ложь, что ты думаешь.
У него дрожали ноздри.
— Я это потому, что я ниже. Не потому, что ниже других в чем-то. Нет, ниже потому, что других ты любишь. Неужто, ты думаешь, я сделала бы такое, если бы не любила тебя? Я потому и делаю, что люблю.
Он подбросил ее в воздух и с силой поставил на ноги.
— Врешь.
Но он смотрел на ее лицо и верил. Верил все больше и больше.
— Очень. Потому и убегаю.
— А ребенок? — почти умоляюще спросил он. — Его имя?
— Пускай. Он будет честным человеком.
— Но зачем?
В ее глазах были слезы. И глаза сквозь слезы так сияли, как солнце сквозь дождь. Тот дождь, о котором окрестные селяне говорили: «Царевна плачет».
— Получилось бы, что я ничем не пожертвовала, — пояснила она. — Наоборот, приобрела. И малой ценой. Ты не думай о нем. Просто Бог не хочет моей жертвы. Он будет. Это такое счастье. Думала отплатить и вот опять в долгу. И, значит, могу, если понадобится, платить и платить.
— Это все? — спросил он.
— Все. Ты не говори со мной больше. — Она вытерла слезы и улыбнулась. — Это напрасно, милый. Через два дня я еду в Суходол, а оттуда в губернию. Мне предлагали.
— Это окончательно?
— Да. Могилами родителей клянусь.
Этим не разбрасывались, и у Алеся упало сердце.
Он смотрел и смотрел на нее. И жестокие глаза постепенно смягчались.
— Оставайтесь тут, — предложил он. — Вам не надо в Суходол... Я клянусь вам не вспоминать ничего, не напоминать ни о чем, пока он не родится. А потом... потом вы сами увидите, как я стану любить его.
— Я знаю. Все знаю. И потому ухожу.
На мгновение он пожалел, что она имеет вольную, которую в тот далекий вечер он сам принес ей... И сразу подумал, что, если бы не тот вечер, ничего не было бы... А потом жгучий стыд на самого себя заставил покраснеть лицо и словно лишил права чего-либо требовать. Вот она, барская кость, барская кровь, барский дух. Друг Кастуся, рыдалец над меньшим братом, рьяный патриот, с мужиками кума строит. Сволочь! Мелкая дрянь! Кроер!
— Ладно, — глухо согласился он. — Будешь так, как захочешь
В комнату сквозь ситниковые плетеные циновки еле пробивались полоски солнечного света. Редкие пылинки плыли в них.
— Выйди, говорю тебе, — настаивала Тэкля. — Выйди, глупая ты.
Нянька, сама немного глуповатая, считала, однако, что мозги всех остальных людей и в сравнение не могут идти с ее, Тэкли, мозгами.
— Я никого не принимаю, — повторила Майка.
— Так ты бы лучше взяла да Ильюка не приняла, — подбоченилась Тэкля. — Так бы ему, такому учтивому, и сказала: «Не выгоним, но проша вон».
Тэкля утверждала себя, между прочим, и тем, что знала десятка два польских и русских выражений и порой подводила разговор, чтобы использовать кое-что из этого запаса.
Бледное лицо Майки искривилось.
— Я не сказала, что не принимаю никого. Но я никого не принимаю из Вежи и Загорщины.
— Ы-ы, ы-ы, — сказала Тэкля. — Вот что: чего это ты, девка, крутишь? Думаешь, одну такую цацу Бог создал?
— Тэкля!
— Ну, конечно. Как растила Тэкля, то хорошей была. Тогда мамка была ми́ла, когда ж... мыла.
— Не надо, няня...
— И чего ты с собою такое делаешь? Иссохла вся. Третий месяц, только как к тому кряхтуну выходишь — солнце видишь. В темени сидишь. Что тут тебе, монастырь? Август на дворе стоит, дурочка. Девки в поле так песни кричат — сама бы опять девкой стала, простите, конечно, в натуре...
— Я прошу, прошу вас...
— Какие грехи замаливаешь? Один грех имеешь. Паныча соседского с домом поссорила. Чем он тебе не угодил?
— Я и без вас знаю...
— Так потому и сидишь? — испугалась Тэкля.
— Потому и сижу, — впервые за все время призналась Михалина.
— Ду-урочка! — Лицо Тэкли искривилось от недоумения и жалости. — Так зачем же?!
— Я очень плохо сделала ему. Я сама знаю, что недостойна его.
У Тэкли появились на глазах слезы.
— И так себя мучить? Ах-х ты! Скребницу, которой лошадей чистят, взять бы да кожу со спины твоей содрать, чтоб не села.