Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 138)
Дружище! Письмо это передаст тебе надежный человек. Провезти, передать, уничтожить на случай обыска — этого лучше его не сделает никто. Поэтому я и доверился. Но это будет последнее такое письмо. Во-первых, осенью мы встретимся. Во-вторых, конспирация есть конспирация, а у нас, кажется, кончается детская игра в бирюльки и начинается серьезное. Поэтому это письмо — по прочтении — сразу сожги. Надеюсь на твою совесть. В дальнейшем будем надеяться лишь на память.
Пишу тебе с тем, чтобы ты возобновил связь с хлопцами «Чертополоха и шиповника», проверил, кто из этих романтиков не ожирел, и сколотил из них ядро, которое впоследствии могло бы обрасти новыми людьми. Можешь сказать наиболее надежным, что это не игра и не напрасный риск, что нас много и число своих людей неуклонно растет.
Надеюсь, что за это время ты не изменился. Если это так — напиши мне обычное письмо, хотя бы про свое здоровье, про Мстислава и добрую Майку и скрепи его не родовой, а своей печатью. Я буду знать, что ты согласен со мной и начал готовить друзей. Постарайся также вспомнить, кто из хлопцев, которые во время знаменитой гимназической баталии стали на вашу сторону, живет в Приднепровье невдалеке от Суходола. С ними тоже стоит поговорить, хоть и более осторожно, так как их поступок, возможно, идет не от широкого демократизма, а только от чувства оскорбленной национальной гордости, от аффекта, вызванного им.
Действуй, дружище. Действуй, друг мой.
P.S. От генерала ушел. Буду бегать по денежным урокам у честных людей. Виктор нашел работу в Публичной библиотеке. Как-нибудь проживем. Благодаря своей работе и связям он познакомился со многими порядочными людьми. Ну, а через него и я. Один из них — фигура самая удивительная, которую можно представить. Это поляк, нашего поля ягода. Много отсидел и отмаршировал в тех краях, где вместо пригородов все «форштадты» и где над землей витает невидимый дух Емельки Пугача. Там он, между прочим, близко подружился с твоим любимым Тарасом, который все еще, бедолага, мучается среди бурбонов, пьянчуг да Иванов Непомнящих. Зовут поляка — Зыгмунт (а по-нашему Цикмун) Сераковский. Представь себе тонкую сильную фигуру, умное лицо, сдержанно-твердую походку. Белый блондин. И на лице сияют синие, святейшей чистоты и твердости глаза. Познакомился с ним недавно, но уже очарован и логикой его, и патриотизмом, и волей, и мужеством, и той высшей душевной красотой, которая всегда сопутствует скромному величию настоящего человека. Вы должны были бы понравиться друг другу... Бросай ты поскорее все. Езжай сюда. И мне будет веселее, и тебе не так будет лезть в голову твоя приднепровская глупость».
Письмо было сожжено. Был послан ответ, с личной печатью. Досадно было, что Кастусь писал о Майке. В письме к нему Алесь не вспомнил ее и словом.
...В своем спокойствии, в течении жизни, которое ничего, кажется, не обещало, он обрадовался письму Калиновского.
Хорошо было знать, что надо дотерпеть только до осени, а там гори оно все ясным пламенем. Осенью он поедет в Петербург, свяжется с Кастусем и друзьями. Будет бурление споров, поступков — всего, что называется жизнью.
И, если понадобится, он отдаст эту жизнь братьям.
Все хорошо. Хоть кто-то есть на свете, кому она нужна.
Родина.
Родная земля.
Беларусь.
...Майскими зорями, до восхода солнца, прыгали во ржи девушки.
Парни ночью, пробираясь на кладбища, разводили там небольшие, тайные для всех, кто не знал, костры и потом пугали девушек:
— А вон русалки. Ты гляди, не ходи без меня. Защекочет.
И девушки слушались их.
Яростно цвела над путями-дорогами желтая арника: знала, что век у нее короток и скоро ее начнут ввивать в венки.
Приближалось время, когда русалки особенно вредят людям и надо найти хоть какой-то день-два, чтобы укротить их, а заодно помеяться, попеть у костров и вдоволь нацеловаться где-нибудь в синей от чрезмерной зелени ржи.
По Троице пришла Русальная неделя.
Озерищенские девчата свивали венки и вешали их на березах. А парни несли на зеленых носилках в березовую рощу избранную всеми русалку — самую статную девчонку, которая нашлась в Озерище, тринадцатилетнюю Яньку Когут.
В белом рубке до икр, с длинными, едва ли не до колен, распущенными волосами, она покачивалась в синем небе, выше всех. И свежее, нежное личико девушки улыбалось солнцу, нивам и зеленым рощам.
А за нею шла в венках ее прекрасная свита.
...Жгли огни. Бросали в них венки. Девушки убегали от Яньки, а она ловила их и щекотала. Девчата в парах гуляли с парнями.
Не обошлось и без драки. Столкнулись за Галинку Янук Лопата и близнецы Когуты. Медвежеватый Автух заступился за брата и начал заваливать Кондрата с Андреем. В драку ввязался Алесь и, к общему удивлению, задал Автуху такую взбучку, что тот даже бросился убегать. Убежать Алесь ему не дал.
В конце концов их помирили, хоть Автух и смотрел волком... Пили пиво и плясали у костров.
И все это было весело, но веселье было окрашено оттенком тоски. Возможно, потому, что приближался Иван Купала, и хоть лето было еще едва ли не в самом начале — всем было ясно: солнце вот-вот пойдет на сход.
Сожгут собранные с дворов бороны, разбитые сани, оглобли. Каждый даст немного теплоты со своего двора, но все равно не поддержит этим солнце. И, как солнце, скатится с высокой горы охваченное огнем колесо. Будет катиться ниже и ниже, а потом канет в Днепр и погаснет.
Тоска, почти незаметная, жила во всем, и прежде всего в травах, которые знали, что после Иванова дня им не прятать в своих недрах Ивановых фонариков, что пришло их время и их срежут звонкой косой.
Неистовство цветения, песен и поцелуев закончилось. На его место пришло задумчивое ожидание плодов.
И поэтому на цветах, на вербовых косах, на дорогах, заплутавших в полях, властвовало спокойствие и легкая грусть.
Все было отдано. Все было исполнено на земле.
Они стояли возле храма бога вод. Солнечные, зеленоватые пятна света бегали по их лицам, а прямо от ног шел в мшаную, как медведь, темно-зеленую тьму длинный откос, весь сочившийся водой.
От густой зелени живое серебро струек казалось зеленоватым. Печальным звонким холодком тянуло с яра.
Родная земля — это криницы. И тут было одно из бесчисленных мест их рождения. Исход криниц. Рождалась из-под камня вода, поила мох и траву, звенела в чаше возле ног античного бронзового Нептуна, таинственно-зеленого от окиси, с блестящими, облизанными водой ступнями. А потом выливалась из чаши уже маленькой речушкой Жерелицей, которая принимала в себя струйки со склона, весело бежала дальше и, обогнув Вежу, заканчивала свою короткую девичью жизнь в волнах Днепра.
Исход криниц. Воды. Воды. Струйки, ручьи, река, море. Зеленый звон под ногами.
— Почему ты избегаешь меня, Гелена? — спросил Алесь.
— Я не избегаю.
Глаза смотрели в сторону, выше Нептуна, где зеленоватая от тени струйка выбивалась из земли.
У нее действительно был изнуренный и светлый облик. Новый, ничем не похожий на все ее другие образы.
— Сядь. — Он усадил ее на каменную скамью. — Ты... не надо так... Ты знаешь, я жалею тебя, как никого. И я не хочу быть ни с кем, кроме тебя.
Она отрицательно покачала головой. Струйки звонко прыгали в яр.
— У меня будет ребенок, Алесь.
Он молчал, так внезапно упало сердце от неожиданности и странного предчувствия, похожего на предчувствие беды. Этого не могло быть. Он — и ребенок.
— Я думала сначала, что это ошибка. И вот убедилась. Будет.
Бледный от растерянности, он смотрел на нее. Эти глаза, и искрящиеся волосы, и тонкая фигура — это сейчас не просто она. Это уже и он, и то, о чем еще никто ничего не знает. Трое в одной.
— Правда?
Совсем неожиданно родилась где-то глубоко под сердцем, начала расти, расти, возрастать, затопила наконец все на свете, все существо и все, что вокруг, неприглядная, глупая, бешеная радость.
У него перехватило дыхание. Ощущение счастья и собственной значительности было таким большим, что он колотился, захлебываясь воздухом. Чтобы остановить это, он ухватился за нее как за якорь спасения: обнял бедра, прижался грудью к коленям, уставился глазами в ее глаза.
— Не может быть... Гелена, правда? Гелена, милая... милая...
Ее вдруг так потянуло к этим глупым мальчишеским глазам, к каштановым волосам, что она еле сдержалась. И все-таки ее пальцы утопали в мягких, как паутина, волнах, путались в них, неумело и нежно гладили.
Голосом, который был исполнен безмерной нежностью, она спросила:
— Ты вправду обрадован?
— Я не знаю... Это — похоже... Нет, это не радость, — он виновато улыбнулся. — Я ведь еще не знаю, как... Это счастье... И еще, я люблю тебя... Как воду и небо... Как жизнь.
***
Когда они выходили из парка, Алесь, немного уже успокоенный, но по-прежнему словно просветлевший лицом, с той же глупой улыбкой на губах, вдруг затряс головою.
— Не верю.
— Фома неверный.
Он вел ее так осторожно, словно до родов оставались считанные дни.
— Вот и все, — заявил он. — Сейчас пойдем к деду, скажем обо всем. Потом к родителям. Свадьба в первый разрешенный день. И уедем. Куда-нибудь далеко-далеко. Чтобы море. Очень буду жалеть тебя.
— Алесь, — внезапно прервала она, — а ты задумался на минуту о том, что ты не сказал «люблю» мне, а сказал ему.