Владимир Короткевич – Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) (страница 66)
Рогатый поднял на копьё пергамент и поджег его
— Гори, — хрипло произнёс он. — Пепел — вместе. Кровь — вместе. Гнев — вместе.
Все молча смотрели, как кожа коробилась в огне.
— Клянись, — предложил рогатый, когда пепел осыпался на землю.
— Клянусь за всех, — чеканил слова мужчина. — Клянусь в этом выжженном месте, клянусь на пепле похищенных и похороненных, что мы отдаём свою душу, помыслы, всех себя и детей наших тебе, Чернобог. Научи нас быть стойкими, как ты, научи нас побеждать, как ты, научи нас не стонать даже тогда, когда вся кровь в наших жилах начнёт гореть от их железа, как сгорели эти капли. Именем твоим отрекаемся от Бессильного, его городов и даже Небесного Града, в которых, как и в сердце слуг его, как и в их городах, нету ни сожаления, ни пощады, в которых нету ничего святого, ничего человеческого. Он не дал нам ни капли света, ни искры надежды. Потому реки нашей крови, огонь нашей лютости мы отдадим, чтобы помочь тебе свергнуть его, Чернобог. Верь нам. Мы с тобою до конца и, в знак этого, приносим тебе жертву.
Толпа немного отошла от огня. Плечи Христа дрожали.
— Что с тобой? — шёпотом спросил Иуда.
— Какое достоинство! Какое бедное быдло! Какое мужество! Какой мрак!
Перед огневым крестом лежал на плоском камне кто-то, укрытый грубой холстиной.
— Откройте, — попросил рогатый. Развяжите ему хлебало.
Кто-то дёрнул с лежащего покрывало. И тут Христос закрыл ладонями рот, чтобы невольно не крикнуть.
На камне лежал генеральный комиссарий доказательной инквизиции Большая грузная туша.
Когда у него снова вытащили изо рта кляп — отдался тот самый, что и раньше, животный крик.
— Судил и судим будешь, — объяснил Рогатый. — Говори, что хотел еще сказать, иначе будет поздно.
— Отпустите, — с клокотанием в глотке сказал тот. — Видите, вы есть. Значит, нельзя сказать, что мы ведём войну с безвинными. Повсюду война за души, и в этой войне я — солдат. Пленных не убивают.
Белокурые волосы того, который присягал за всех, спутанными копнами падали на яростные глаза. Лицо запало в щеках. Губы побледнели так, что почти не отличались от цвета всего лица.
— Значит, и еретики — пленные солдаты? — Глаза его остекленели. — А что делают с ними? А уничтоженные деревни и города? А разорённые страны без людей? В чём виновны были перед тобою и Богом те, сожжённые сегодня? Тот старик с курочкой? Нас не было. Это ты нас выдумал. Ты жестокостью сотвори нас. Кто пошёл бы сюда, если бы не толкнул ты и твои братья в убийстве? Может, я? По доносу хватал безвинных, насиловал женщин, истязал и жёг — и ты солдат? Не было бы тебя — не было бы и дьявола. За жестокость — жестокость... Готовься. Мы дадим тебе скорую смерть. Не как ты.
И тогда, поняв, глава доказательной инквизиции вновь неистово закричал. Брат сожжённого приставил ему нож к сердцу и налёг на рукоятку.
— Не хо-чу! — крик захлебнулся в каком-то бульканье, умолк.
Человек выдернул нож, исступлённо посмотрел на всех.
— Б-берите эту пад-даль.
Он стоял, качаясь, и внезапно упал, словно ему ударили под коленки. Его отнесли. Народ стоял в суровом молчании. Тихо-тихо. Угрожающе тихо. И тогда рогатый подошёл к подгоревшему кресту и одним ударом ноги свалил его на труп. Взлетел ураган искр.
— Жри... Чтобы ещё из одного бандита не сделали святого.
Ковёр углей засыпал лежащего. Вскинулось пламя. На него набросали ещё сушняка. Вокруг были суровые, почти безнадежные, медяные лица с резкими чёрными тенями.
И тут за спинами людей, где-то в темноте, начали медленно бить барабаны, реветь дуды, вздыхать бубны. Запели смыки.
Полилась медленная музыка. Ритм её всё учащался. В нём было что-то угрожающее, дьявольское и, однако, полное жизни, страстное.
Вспыхнули вдруг ещё два костра... Ещё. Вместе с возрастанием языков огня ускорялся темп звуков.
В этом ритме было что-то такое заразительное, что даже Христос с большим трудом подавил невольные движения своих ног и заставил себя сидеть неподвижно.
Всё меньше делались паузы, всё больше прибавлялось мерцающего света. Нагие люди начали медленно покачиваться. Толпа, заколдованная всем этим, словно забыла о жизни, о том, что ожидало в хатах из навоза, пришла в движение.
Руки искали другие руки, сплетались. Ноги начали сначала медленно, а потом быстрее и быстрее попирать землю.
Ещё огни... Ещё... Всё более нестерпимой и дьявольской делалась музыка и удары барабанов. Бубны звали, увлекали, вели.
И вот потянулась между костров человеческая цепь. Впереди тащили за большущие рога козлов, и густой козлиный мех мешался с краснотой человеческой кожи.
Дуды... Трубы... Стремление... Полёт.
Всё быстрее и быстрее, в неудержимом хороводе между огней и вокруг главного, наклонённые вперёд, порывистые. Возгласы, крики, опьянение.
Ритм стал невыносим. Летели развеянные в неукрощённом полёте волосы, мелькали ноги, руки, закинутые лица. Кое-где, не выдержав экстаза, бега, яростного стремления, начинали падать люди. Но в вихре, в винно-красном свете, в ярости и безумстве, в криках мчалось неспособное остановиться человеческое колесо.
Словно взнесённые адским ветром, словно действительно в вечном Дантовом хороводе, в ежеминутной кончине и во взлёте и как будто в воздухе, не чувствуя ногами земли, мчались они.
Вихрь ураган, ветер самих веков на лице. Забытьё разума и самого себя. Ад, вечное пламя, яростный вечный полёт самой жизни.
Глава XXVII
ЯЗЫЧЕСКИЙ АРКАН
У каждой вещи есть две стороны. Ненужным обрывком пергамента можно растопить камин, а можно и написать на нём индульгенцию, продать и купить за те деньги дом с камином. На вертеле можно жарить кур, а можно и устремить его в печень торговцу индульгенциями. У каждой вещи есть две стороны, но видит их искушенный и знающий, остальные же смотрят, как совы на солнце.
Средневековый аноним
Стоя лицом к солнцу, мой друг, мочиться негоже.
Гесиод
Никогда ещё до сих пор не были они так близко до цели своих поисков, как в этот день. От местечка, в которое пришли они на ярмарку, было до монастыря не больше дня упорной, с летнего восхода до заката, ходьбы. Но знала, что они идут в этом направлении, одна Магдалина. И она одновременно радовалась, что скоро закончится её путь, что она искупит свой грех, и непонятно печалилась.
Падали на толпу звуки храмового колокола. Ярмарка была как ярмарка. Меняли, продавали, покупали. Как-то особенно хорошо были слышны после той неимоверной, будто во сне, ночи обычные человеческие голоса, будничные разговоры. Апостолы радостно толкались между людей. Лишь на одном лице, на лице Христа, лежало мучительное, не вчерашнее и не позавчерашнее раздумье.
Звенели макитры. Звенели въедливые женские голоса от мясных лотков. И неподвижно, как идол, стоял среди толпы богато одетый крымчак с саблей. Чалма вокруг полукруглого, с шипом, шелома, насурьмленные брови, зоркий взгляд презрительных холодных глаз. Молодое ещё, красивое, горбоносое лицо. Кафтан стоит лубом, очевидно, от поддетой кольчуги. Неизмеримо широкие в штанинах аксамитные шаровары не гнутся. На ногах потёртые от стремян сафьяновые чёботы. Стоит, словно ничего его не волнует.
На самом деле крымчак слушал. Так сидит на кургане по-царски неподвижный хищный сапсан, не шевельнётся и словно спит, а сам слышит подземное визжание землеройки у подножья.
Говорили два мужика. Один молоденький, прозрачно-красивый, с овальным иконописным лицом, округлым подбородком и некоротким носом («Якши, — сказал про себя крымчак. - Для Персии наилучший был бы товар»), второй — пожилой, но сильный ещё, с хитрыми глазами, тонким крючковатым носом и седыми, даже снежными, усами.
— Городенец один приезжал, — глазёнки молодого были полны наивным удивлением перед чудесами Божьего мира, — так он говорил: Христос вышел из города. И вот будто бы это как раз они вон ходят по рынку. Ве-ели-кого могущества люди.
— По рылу непохоже что-то, — не согласился седоусый. — Мазурики, по-моему.
Татарин осмотрел глазами апостолов, пожал плечами. Пошёл через толпу к храму. Люди расступились, увидев страшненького.
— Бар-раны, — сквозь зубы процедил крымчак.
Он шёл независимо, зная, что закон местных городов — за всех чужеземцев и не даст их в обиду. Шёл и играл концом аркана, привязанного к кушаку.
Как хозяин, поднялся по ступеням, вошёл в притвор, устремился было далее, в сам храм. Кустод стал у него на пути.
— Нельзя.
И сразу независимость словно куда-то исчезла. Татарин льстиво приложил руку к сердцу и склонился, отставив широкую, расплющенную вечной скачкой, тяжёлую задницу.
— Из дверей посмотрю, бачка, — елейно улыбнулся крымчак. — Входить мне сюда скоро. Зопсем скоро-быстро.
— Оглашенный, что ли?
— Оглы-лашенный.
— Ну, смотри, — с сытой снисходительностью согласился кустод. — Это ты правильно. Вера наша настоящая, правдивая.
Крымчак начал присматриваться к правдивой вере.
«Возле входа толпятся с блюдами, на которых деньги, со свечами, с иконками, чётками.
Всюду красиво и хорошо пахнет, но на стенах, супротивно аллаху, подобие людей. Сколько же это душ отобрали они этим у живых?! Нечистые!
А вон кто-то опорожняет ведёрную кружку».
Узкие глаза осматривали золотые и серебряные раки, ризы, оклады икон, тяжёлые серебряные светильники. Потом хищно переползли на статуи. В парче, серебре и золоте, в драгоценных каменьях. Со всех, словно водопад, льётся золото. Золотые сердца, руки, ноги, головы, детородные члены, туловища, маленькие статуэтки животных — коров, лошадей, свиней... Улыбка пробежала по лицу: