Владимир Короткевич – Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) (страница 108)
— Быв-вают и такие... Прик-каз...
— Приказ для большего унижения. Единственное моё желание: этого не надо. Во всей этой сволочи ноги будут трястись больше, чем у меня... Вот и всё... А завтра все они зажгут мой огонь, которого им не погасить.
Он увидел, что у Юстина между пальцев рук, прижатых к лицу, плывут, точатся слёзы.
— Брось. Ты хотел и мог помочь. Ты не виновен ни в чём. Ты не виноват, что я отказался.
Юстин встал. Слишком торопливо. Пошагал к двери.
— Прощай, — он бросил это слово, словно выплюнул — Извини.
— Не за что. Прощай. Спасибо, Юстин.
Дверь грохнула, словно её закрыл глухой от рождения. Эхо загудело под сводами темницы. Умолкло.
Глава LVI
«К ЖИВОТНЫМ И ГАДАМ...»
Не копай другому ямы — сам ввалишься в ню.
Скорина
Мы поцелуем папу в зад, потому что зад у папы, конечно, есть. Об этом сказано в наших декреталиях. Если же есть папа — стало быть, у него есть и зад. Если бы в мире перестали существовать зады, значит, не стало бы и папы.
Рабле
Уже несколько дней ходил по улицам Городни странный человек. Голова и почти всё лицо обмотаны суровой холстиной. Из-под неё выглядывают глаз и один ус, тупой и короткий. На плечи накинут тёмный, грубого сукна плащ. Подол плаща сзади поднят, очевидно, концом меча, висящего под этим плащом при бедре. Суконный синий кителёк тесноват, как только не треснет на груди и плечах. На рукаве кителька нашит белый крест.
Люди отшатывались от него на улицах, отступали в сторону. Пошла после «ночи крестов» и держалась ещё некоторое время такая паршивая мода: не отпарывать знака креста и не снимать повязок, как будто неизвестно какое геройство резать сонных и сечься с застигнутыми врасплох. Все гнилые фацеты щеголяли так.
Вот и этот — по всему видно — хвастун и забияка, «оторвирог». Руки едва от крови отмыл, а уж глазом сверлит. Усы окорнал (опалены, видимо, были), шевелит ими. Меч при бедре, а совести в душе чёрт има.
Если бы эти же люди имели возможность следить за удивительным человеком на протяжении целого дня, они бы удивились ещё больше. Человек завтракал и каком-никаком плохом трактирчике, а потом шёл в какой-нибудь костёл (церквей избегал), крестился под плащом (справа налево), а потом укладывался на полу крестом и лежал так часами. Глаза его были закрыты, дыхание глубоко. Ужасно, видимо, переживал человек какие-то свои грехи. И подумать только, что чей-то убийца, а такой набожный!
Где он ночевал, никто не знал и не видел. Вполне возможно, что нигде, ибо ночью редкие прохожие иногда тоже видели его на улицах.
Люди удивились бы ещё больше, если бы узнали, что этого человека уже несколько дней безуспешно разыскивают по всей округе сыщики и служки доказательной инквизиции. Разыскивают, но не могут даже подумать, что он тут, рядом, в самом логове. У человека не было крыши над головою, и поэтому по ночам он блуждал, и поэтому, будучи православным, ходил в костёл. В церкви, стоя на ногах, не слишком разоспишься, а тут лёг крестом и... Страшно удобная вера католицизм!
Человека звали Богдан Роскош, а во время Христовой эпопеи — Тумаш Неверный, званный Близнец.
Он кружил по городу, сам не зная зачем. Просто тут сидел Христос, а Фома был не из тех людей, которые бросают друга в беде.
Тогда, оглушённый ударом колокола, он почти сутки пролежал без сознания под кучей убитых латников. Потом кое-как очухался. На голове у него была ужасная, небывалой величины и окраски шишка, а череп гудел, словно в нём празднично звонили три Больших Зофеи. Он увидел заваленную телами улицу, твёрдо сжал толстые губы. Снял с убитого кителёк с белым крестом, тесноватый, взял у монаха медный пест и засунул его за пояс. Подобрал меч и чей-то кистень.
Потом догадался, что узнать его — глупое, нехитрое дело. Отпилил ножом концы своих усов, достоинства своего, и сплошь забинтовал голову, оставив смотреть на свет лишь один глаз. Осторожно миновал колокол, спустился на улицу.
И вот несколько дней напрасного рысканья вокруг замка, ратуши и снова вокруг замка. Фома безумно искал хоть маленькой возможности увидеть, пробраться, помочь. Ни одной щёлочки, ни одного случая, ни одного повода. Днём и ночью, днём и ночью. Так ходит волчица вокруг дома лесника, в котором связанными лежат её волчата. Ходит, пока не наткнётся на стрелу.
Искал он и друзей, с которыми можно было напасть на замок или ратушу и, в худшем случае, погибнуть. Искал, не думая о том, что и друзья не дураки, чтобы появляться в городе с открытыми лицами, а стало быть, он не узнает их, как и друзья не узнают его. Иногда он впадал в отчаяние, но всё равно ходил и искал. Хоть бы маленько зацепку, щёлочку!.. Бессилие угнетало его.
...Накануне казни, за несколько часов до разговора Юстина и Христа, Богдану повезло, хоть и не так, как хотел. Обессилевший, зашел он в трактир и увидел монаха-доминиканца. Тот сидел и выпивал, а возле его локтя лежал цилиндрический кожаный ковчег-пенал, в котором носят пергаментные и бумажные свёртки. Круглое лицо монаха лоснилось, глаза были маслеными. Уже взял.
Сам не зная почему, скорее всего ради пенала (последние дни всё делопроизводство Городни работало на процесс о восстании мужицкого Христа, и в пенале могло быть что-нибудь интересное о ком-то из сподвижников), Фома сел невдалеке от монаха.
— Друг, — начал тот, — ну и разукрасили же они тебя, гады.
— Не говори. Как дали по голове — я даже всех пап, начиная от святого Дамаса и до нашего, до Льва, одновременно увидел.
— Ничего, — утешил монах, — за всё им отрыгнётся. Увидят завтра, как этого их антихриста, посконного апостола, пестрядёвого папу прижгут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально.
Фома заказал большой гляк водки и закуску. Подвинулся ближе к доминиканцу.
— За папу, — налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
— Папа наш — ого! — восхищался монах. — Я зрел папу. Я целовал пантуфель папы.
— За пантуфель папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
— Говорю тебе — пантуфель я у него целовал. Но и ручки-ножки расцеловал бы. Потому что — лев.
— За ручки, за ножки, за то, что лев.
Закусили горячим — румяными колдунами.
— Папа всё может, — соглашался Тумаш. — Давай за то, что папа есть, что он всё может.
— Не буду я пить за папу. Не могу.
Фома похолодел. Разговор начинал смердеть ересью, а — из-за неё — костром. Среди гуляк могли быть шпики. Он живо представил, как подъезжает под дверь трактира «корзина для спаржи» и как его волокут туда, взяв под белы руки, два здоровяка в одинаковых плащах.
— Э-это почему?
— А ты мне налить забыл. Г-гы! Что, хорошо я пошутил?
— Тьфу! Чтобы с тобою вовек так шутили... Ну, так за то, что папа всё может. — Лёгкий туманец хмеля от этой шутки выветрился из головы Фомы.
— Но и папа не всё может, — заупрямился монах.
— Как это не всё?
— А так. Папа, как и церковь, милосерден должен быть. Осудить он может. А исполнить приговор — дудки. И кардинал так. Для исполнения приговора мирянам дело передают.
— Брешешь!
— Я тебе брехну. Вот тут, — монах похлопал по пеналу, — дело антихриста. Несу, чтобы войт подпись поставил. Костёр. «Без пролития».
— А если не поставит?
— Почему же это он не поставит? Умрёт разве ибо уедет.
— A-а. Объяснил ты мне. Хорошо. Так давай за милосердие папы, за то, что и он не может.
Выпили. Подзакусили подсоленными ядрами орехов. Монах начал что-то рассказывать. Это был интересный, содержательный, длинный рассказ. Жаль только, что Фома почти ничего в нём не понял.
— Идувойту делу... Сколькожно сидеть?.. Важндело... Делверы... Антихриста — судить!.. Безпроликрви... Ад... Голокрик! Дьячерти! Черьяволы!.. Сидеть — ни-ни, спешу. Долбыть послушанными, вот, ибо мы монахи. М-мы, братец!.. Спацелую. Пойду.
Он встал и, качаясь, пошёл к двери. Фома рассчитался и, стоя в двери, смотрел, как идёт монах... Так Роскош узнал, какая судьба ожидает Христа.
...Доминиканец пришёл к дому Жабы только часа через полтора, немного, видимо, протрезвев по дороге, потому что подошёл к привратнику довольно ровно и, протягивая ковчег-пенал, властно бросил из-под капюшона:
— От святой службы к войту. Приложить руку.
Его пропустили. Жаба сидел возле неизменного корыта, и фигурки уже были расставлены на дне. Почтительный деятель занимался своей излюбленной игрой.
— Что передаёт святая служба?
— Окажите любезность приложить руку.
— Потом. Потом, — упрямился Жаба. — Позже подпишу. На Замковую площадь привезу.
— Повешение?