Владимир Короткевич – Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) (страница 100)
Им владела пана.
Иуда не знал что Христос в далёкой слободе тоже услышал звуки набата, что сейчас он неистово бежит по саду, ломая валежник... Он видел только, что убивают людей, и отчаяние, похожее в чём-то на самоотверженный восторг, заполонило всё его существо.
Последним толчком было то, что он взглянул в теснину Старой улицы и увидел, как по ней идут прямо на него, к рынку, к замку, несколько фигур: четверо латников вели Анею.
У него было лишь одно оружие. И он употребил его. Чёрной, в свете факелов, тенью он бросился в гурьбу, прямо между рядами, которые сражались и убивали, воздел руки:
— Люди! Люди! Стойте! Вы братья! Зачем вы обижаете друг друга?! Не убей! Слышите?! Не у-бей! |
Ландскнехт ударил кого-то мечом, и тот стал оседать по стенке. Кровь била у него из сонной артерии. И убийца, как сумасшедший, подставил под струю ладони, стал хлебать из них, как из ковша.
— Не у-бе-ей!..
Иуду схватили за руки.
...В этот самый момент, далеко за городом, в сосновом лесочке, апостолы перематывали ремни на поршнях. Было как раз самое тёмное время перед рассветом, но даже тут, на опушке, было довольно хорошо видно, над Городней стояло огромное, мерцающее зарево.
Тадей занимался тем, что надрезал на себе ножом одежды.
— Ты... эно... чего?
Фокусник встал, повертелся перед Пилипом, как перед портным.
Дырки в одежде были просто артистическими. Никто никогда не видел такого красивого тряпья.
— С ними да с моим талантом нам теперь серебро, а не медь давать будут. Заживём, Пилип. Я — фокусы, ты — доски на голове ломать будешь...
Рыбаки молча вертели на запястьях кистени. Давно помирились и решили идти вместе. Илияш молчал, позванивая кантаром. Только сказал неожиданно:
— А плохо, что бросили.
— Ну и лежал бы сейчас убитым, — отозвался Петро. — Нет уж, надобно о роскоши забыть. Достаточно. Погуляли, попили.
— А хрен с ним, — заскрипел Бавтромей. — Окончена роль. Хорошо, что подделали.
— Я менялой буду, — предложил Матей.
И тут всех удивил женоподобный Ян. Обратился к Матею:
— Евангелия половину мне давай.
— 3-зачем?
— Ты себе какого-нибудь Луку найдёшь, — лицо было юродским. — Я — Марку какого-нибудь. Пойдём — будет четыре евангелия. Подправим. Что мне ваши мужицкие занятия? Я — пророк. Истины хочу, благодати, славы Божьей.
— А кукиш, — ответил Матей.
И увидел, что вся компания с кистенями, Петро, Андрей и Якуб, стали против него стенкой.
— Н-ну.
— Так... Ну вот, и пошутить нельзя, — жадно двигая губами, Матей разделил рукопись Иуды пополам и смошенничал, подбросил себе ещё листов двадцать, разорвал нитки. — Берите.
— Пошли, — махнул Пилип. — Скоро и разойдёмся.
Все двинулись по дороге прочь от зарева. Шли молча. Лишь Якуб Алфеев, как всегда некстати, начал пробовать голос. Бурсацкая свитка била его по пятам, осовевшие глазки смотрели в красное, дрожащее небо.
— М-ма, м-ма-ма, м-мма-ма... кх... кх... Тьфу... Гор-ре... Го-о-ре... Горе тебе, Серазин... Го-ре... Горе тебе, Вифсаида.
И так они исчезли за холмом. Некоторое время ещё доносился медвежий, еловый голос. Потом остались только тишина и зарево.
Глава XLVIII
СЕДОУСЫЙ
Около меня пули, как пчёлки, гудели
Возле меня дружочки, как мост, лежали.
Белорусская песня
...Схватил святое распятие и так стукнул им по черепу святого отца, что тот сразу отправился в ад.
Средневековая новелла
Серазину и Вифсаиде, то есть Городне, действительно было горе. Убийства и сеча не останавливались, а, наоборот, будто бы набирались силы и злобы. Убивали всех, едва ли не до колёсной чеки. И если значительная часть женщин и детей спаслась из домов, отмеченных крестами, в этом была большая заслуга седоусого.
Городенцы знали, куда, в случае чего, убегать тем, кто не может держать в руках оружия. Под городом лабиринтом тянулись старые, давно опустошённые и заброшенные каменоломни. Самый близкий вход в них был из улицы Стрихалей, и именно туда бросилась полуодетая, испуганная толпа женщин, стариков и детей. Только бы спуститься под землю, а там — лови за хвост ветер, за месяц не найдёшь.
Лотр, однако, также помнил об улице Стрихалей и послал туда человек сорок приспешников. Беззащитную толпу встретили мечами. И, наверно, бойня не миновала бы и слабых, если бы не нарвался случайно на мерзость седоусый с маленьким отрядом мещан. Они смели меченых, отбросили их из улицы и стали заслоном по оба её конца, пропуская лишь беглецов. На всю длину улицы шевелилась, кричала, плакала толпа. Больших сил стоило не допустить толкотни: деревянная дверь в каменоломни вела не из улицы, а была в конце узкого — руки расставь и загородишь — и длинного, саженей на двадцать, аппендикса, сжатого между глухих стен. Очень медленно втягивалась толпа из улицы в этот аппендикс. А те, кого они прогнали, привели между тем помощь, уйму людей с белыми крестами на рукавах. Хорошо, что улица Стрихалей была узкой и «кресты» не могли воспользоваться своим преимуществом.
На обоих концах улицы Стрихалей бурлила сеча. Люди спинами прикрывали беглецов и медленно, по мере того как толпа втягивалась в тупик, отступали. Отступали и падали. С того конца, где дрался седоусый, руководил «крестами» и сам секся в первых рядах закованный в сталь Рыгор Городенский, а в миру Гиляр Болванович. Куда подевалась его дряблость. Недаром его сравнивали с нападающим крокодилом: только что было бревно, и вот — стрела. Он орудовал мечом с ловкостью и умением.
Седоусый думал, что все уже убиты, что они остались одни. Он не склонен был напрасно геройствовать и решил, что и они отступят в катакомбы следом за женщинами.
И как раз в этот момент заревела дуда. Ревела непрерывно, тревожно, грозно. Стало быть, люди были живы.
— Вишь, — издевался Гринь. — В слове истины... С оружием правды в правой и левой руке... Коринфянин.
— Хрен Вельзевула, — выплёвывал ругань седоусый.
Рядом с ним дрались мещане — мастера из Резьбярного Кута, преимущественно католики. И хоть они пели псалмы иной веры — седоусый понимал их как братьев:
Не убоюсь полчищ, обступивших меня!
Услышь мя, Господи, спаси мя, Боже мой!
Были у них белорусские лица. Они дрались вместе ним и погибали как положено. Пускай себе слова псалмов были латинскими.
Взлетали над их головами двуручные длиннющие мечи, и пятились они не от недостатка мужества, а потому, что было их мало.
Из глубины ада завопил я к тебе,
и голос мой был услышан.
— Католические свиньи, — ругался Болванович. — Где ваши... мулы ватиканских блудниц?!
— Закрой пасть, чужак, — рявкнул сосед седоусого.
Они сошлись возле тупика. Сошлись вдвоём. Другие перестали быть. И вот так, плечо к плечу, прикрывая последних беглецов, начали отступать, думая о людях и еще о добродетельной темноте, куда за ними не осмелятся ткнуться. По усам и груди седоусого сплывала кровь, сосед был не лучше. На середине переулка он упал, приподнялся на руках и натужно прохрипел последние слова псалма:
И волны обступили меня.
Упал головою на брусчатку.
Седоусый знал: бежать нельзя, хотя никого уж не было за его спиною и дверь зияла чёрной пастью. Хорошо, что тут можно драться — много что один против двоих... Вот сейчас отступит, спустится спиною к черте между светом и темнотой, и тогда броситься в мрак, и тогда...
...Какой-то грохот отозвался за его спиною. Из арки над тупиком упала решётка, которой в случае опасности перегораживали улицы: пробравшись по крышам, постарался кто-то из врагов. Седоусый почувствовал спиною её холод и понял, что это конец.
Болванович вознёс меч — седоусый отбил его. Он не собирался дёшево продавать последние минуты жизни. И так они сражались в звоне и звяканье, хотя седоусый ослабевал и ослабевал.
— Ты умрёшь, пёс. Ты подохнешь.
Седоусый начинал хрипеть. Красное марево стояло перед глазами. Он хотел что-то сказать, выругаться, но почему-то вспомнил высокопарно:
— Смелые не умирают.
Болванович ударил его мечом под сердце, отступил, опустив меч.