Владимир Корнилов – Идеалист (страница 24)
− Ямка-то у тебя на подбородке откуда?..
− Всегда была.
− Неуж была?!. А я не замечала. Видать не смогала близко на тебя глядеть!
Макар, запрятывая руку в волосы Васёнки, услаждаясь их струистой мягкостью, сказал, про что никогда не говорил прежде:
− Не знаю как жил бы, когда б не углядел тебя здесь, на Туношне! И не со мной была, а всё моя. Вот знаю, что моя – и всё тут!.. – И помолчав, добавил:
− Потому, может, и живой остался.
Васёнка, тронутая признанием, затаилась у Макаровой груди, желая, чтобы он ещё говорил про свои чувства, по-женски, безобидно слукавила:
− Чем я-то тебе приглянулась?
Макар, похоже, собрался объяснить по серьёзному, но вдруг скосив озорные глаза, сказал:
− По носу! По носу распознал, что – добрая…
− Ой, Макар! – вскинулась Васёнка. – Нос-то у меня теперь не тот!..
Макар, ещё в ту послевоенную встречу на дороге к селу, заметил, что Васёнкино лицо глядится не так, как прежде, но в случившиеся неласковые минуты разбираться в том было недосуг, - сколько добрых лиц построжало за лихие годины! Теперь же, в близости, выглядел чуждую носу горбинку. Прежде, как помнил Макар, мягкий, сёдлышком, её нос вместе с доверчивостью взгляда и застенчивым движением плеч, придавал всему облику Васёнки какую-то добрую открытость. Теперь же даже ласковость глаз и улыбка добрых губ не могла убрать строгость с её лица. С болью всё разглядев, жалея и не признавая перемену в Васёнкином лице, Макар подумал, что сам-то он тоже донельзя измят войной, и надо ли знать о том, что с кем было? К отжитому не вернёшься. Радость надобно наживать, а не прошлое теребить. Наверное, промолчал бы Макар об этой, по всему видать болезненной мете, но почувствовал, что Васёнка ждёт от него слов. Мрачнея от когда-то перенесённой Васёнкой боли, осторожно тронул губами чужую для её лица горбинку, спросил:
− Как получилось-то?
− А так вот, Макарушка. У нас тут тоже война была! Как там у вас называлось, когда с супостатами сходятся и страшно бьют друг друга, - рукопашная?.. Вот мне и досталось в такой войне, когда хлеб от лихих людей обороняла. Другой я стала, Макарушка! Прежде верила: добром любое зло опрокинешь. Теперь развидела: добру тоже сила надобна! Ой, как надобна, Макар!..
В близости и согласии лежали они какое-то время молча среди олуненых луговин, заполненных таинственными в ночи тенями. Васёнка, не стерпела, позвала тихо:
− Макарушка, глянь-ко! Луна землю омывает!
− Говорят, и трава по ночам растёт. И дерево силу набирает. Иван Митрофанович – помнишь ли – наставлял: в полнолуние лес на дом не вали, влаги в дереве много. Мудро понимал устройство жизни. Жаль, не дожил до нынешней поры…
− Поуспокоился бы за нас, Иван-то Митрофанович! Так переживал, что моя судьба с твоей не сложилась! – отозвалась Васёнка, печалясь за прошлое, радуясь за нынешнее.
Макар опять забылся, задышал ровно. А Васёнке не спалось. И услышала она движение в тихом лугу. Кто-то, вроде бы, прокрадывался к ним, то размашисто шаркая по кошенине, то приостанавливаясь, будто замирая и прислушиваясь. Васёнке показалось недобрым чьё-то осторожное приближение в ночи. Подняла голову, напряглась, слушая. Может от её испуганного движения, может, по чуткости к опасности, вынесённой с войны, но Макар тоже вдруг бесшумно приподнялся, будто и не спал. Оберегающим движением прикрыв собой Васёнку, вглядывался в рассветный сумрак июльской ночи, готовый схватиться с подступающей напастью, и вдруг расслабился, нажимом руки тихонько подал Васёнку вперёд, губами тронув её в ухо, шепнул: «Смотри…»
У соседнего стога, видные под светлым небом, стояли лоси: комолая низкая коровка и два лопоухих сеголетка вытягивали из стога сено, жевали в неспешности. А ближе, будто прикрывав собой кормившуюся семью, стоял неподвижно лось-рогач, подняв тяжёлую бородастую голову, нацелив совки ушей и раздутые ноздри в их сторону. Он не мог не чувствовать близкое присутствие людей, но стоял безгласно, не встревоживая своих, будто знал: то, что шевелится, дышит там, на другом стоге, не может нанести зла, хотя и пахнет человеком.
Лоси тихо ушли, будто растворились в затенённости леса. Снова остались они вдвоём. Лежали, оборотив лица к бледнеющим звёздам. И Васёнка вдруг решилась на душевную боль. Может, и не надобны были дурные её сомнения в первую ночь близости, но так хотелось ей услышать утешающее Макарово слово, так хотелось выйти из этой ночи без малой даже мутнинки, что не сдержалась она.
− А, скажи, Макарушка, памятна ли тебе другая ночь, когда вёл ты меня из кино? – пытала Васёнка, замирая сердцем от того, на что решилась. – Помнишь, как морозно было? Берёзы в инее. И месяц народился. Махонький такой серпик высунулся, тёмное небо прорезал? Помнишь ли?..
− Помню, - помолчав, ответил Макар.
− А то, худое, что случилось потом, тоже помнишь?..
− То – не помню.
− Не помнишь? И в себе не держишь?!.
Макар молчал долго. Потом положил её голову себе на грудь, приобнял, стеснил, будто вбирая всю её в себя, - Васёнка почувствовала на влажном своём виске его губы, - сказал те хорошие слова, которых так ждала она и страшилась не услышать.
− Тогда говорил, и теперь говорю. Ту ночь помню. Беседу у бабы Дуни – помню. Слово, что сказал тебе у Волги на берегу, когда на войну отъезжали, помню. На войне дня без памяти о тебе не жил. И как нас с Годиночкой на дороге встретила, помню. И сегодняшнюю ночь вовек не забуду. Всё другое – не помню, Васёнушка. И если кто-то захочет вспомнить, всё равно не вспомню, - так сказал Макар. И от слов, сказанных им, случилось нечто целительное. Та, памятная на всю жизнь морозная, в звёздах и инее ночь, когда впервой провожал её Макар и хотел поцеловать у скрипучего обмёрзлого плетня, и не поцеловал, уступив её стеснительной робости, и эта вот ночь так долго ожидаемой Макаровой близости, между которыми состроились целых семь лет, вместивших не только Леонида Ивановича и явившуюся на свет Лариску, а и войну – всенародную разлучницу, та далёкая во времени, но близкая в памяти зимняя ночь, и эта вот ночь тёплая от устоявшегося лета, вдруг сомкнулись своими пораненными краями и, будто живой водой спрыснутые, безбольно срослись, заполонив Васёнку ощущением, наконец-то, обретённого счастья.
− Неужто надобно было всё перенесть, лихие годины изжить, чтоб до тебя дойти? – молвила вроде бы в удивлении, Васёнка.
Макар не ответил, только поглядел косящими, как у коня глазами, осторожно подсунул руку под её тонкую высокую шею, сжал шершавой от мозолей крепкой своей ладонью её плечо, и Васёнка, почувствовав силу его руки, до последней клеточки уверилась, что надёжная эта рука будет с ней до конца её жизни.
− Вот ведь: без свадьбы, а счастливые? – радостно засмеялась Васёнка.
− И лосики заместо гостей пожаловали. Всей семьёй пришли… - задумчиво сказал Макар.
И Васёнка своим безобманным бабьим чутьём уловив в голосе Макара давнюю его тоску по семейной людности, уронила в улыбке лицо на Макарову грудь, сказала тихо и страстно:
− Много будет у нас детишков, Макар. Много! Рожать буду, пока сил достанет. Знай, вот, о том, Макар!..
2
С тех пор далёко ушло время. Но спросили бы сейчас Васёнку, счастьем ли было то, что озарило её с Макаром в ту ночь, и дожило ли то счастье до дней нынешних, ни мало не смутившись коварством, скрытым в вопросе, она ответила бы с привычной своей мягкостью:
− Лягко ли в даль такую умом уходить! А что до той ночи, то и ныне счастьем глядится.
А так ли оно, Васёнушка? Ведь та ночь, вместе с ней и то, что ощущалось как счастье, ушли?!. Нельзя же в изменчивом времени жить, хотя и памятным, но одним ощущением, быть в одной, пусть даже счастливой поре!
Нет, подобные мудрствования Васёнка принимать не хочет. Вроде бы и посейчас счастлива она в той жизни, отсчёт которой пошёл с памятной ночи на стоге у Туношны. И когда случается вот так, что сон не идёт, - не слышно лежит в постели рядом с притомившимся за день, спящим Макаром, в сохранённой ласковости, в благодарности за умную его чуткость перебирает лёгкими движениями пальцев цыганские колечки его и теперь густых, но сплошь поседевших волос, и в голове своим чередом идут-догоняют друг друга вечные заботы жизни.
Помнит Васёнка другую ночь, после той счастливо освятившей их ночи у Туношны, когда уже повенчанная любовью хозяйкой вошла в Макаров дом. Поднялась, как всегда раненько, хозяйничала у печи, в певучей заботе о Макаре, думала: как-то он там, в горнице, не осердился ли, что от обоюдного тепла безгласно ускользнула? Сердцем была с Макаром, а умом казнила себя за то, что Лариска одна, что Женя заждалась, что колхоз-то, как прежде на её руках и распорядиться за неё некому. Хозяйничала привычно, а душа, всё одно, разрывалась между Макаром и дневными ждущими её заботами. Не могла уйти от людей, с которыми столько лиха перенесла, столько общих забот осилила!..
Тревожилась: вдруг Макар не одобрит её забот по колхозу? Вдруг мыслями разойдутся? И как же легко ей стало, когда Макар не то, чтобы понял, просто он знал то, что знала она. На зов её улыбчиво поднялся, поплескался под рукомойником, дал себя покормить, вместе вышли на волю и, тая нетерпеливое ожидание снова свидеться, разошлись до вечера, каждый по своим делам.