Владимир Колесов – Языковые основы русской ментальности (страница 9)
Человек однозначно как «лицо» есть метонимическая редукция до одной единственной ипостаси, которая предстает как человеческое (см. ниже).
Лик человека. Идея «лика» есть христианское представление о человеке, как обычно в истории сакрального языка, для обозначения этой ипостаси человека использован исходный (архаический) корень слова, не подвергшийся никаким фонетическим изменениям. «Каждый, кто любит его, уже заранее заражен сомнением: каков же должен быть окончательный человеческий лик? Не может он благоговейно не преклониться перед каждым из этих трех, хотя они взаимно и отрицают друг друга: из этого отрицания в истории они возникли порознь» (Розанов 1990: 51). «Человек есть существо, укорененное в сверхчеловеческой почве — таково единственное значимое определение существа человека; он есть такое существо, все равно, хочет ли он этого или нет» (Франк 1990: 508), поэтому, например, «отрицание Бога ведет за собой отрицание человека» (Бердяев 1989: 108), ниспадение его; если не поднимаешься — падаешь. Срединная точка «животного» существования, мир и мирское (тело и телесное) существуют постольку, поскольку они сохраняют свою сущность. «В нравственном сознании, которое есть практическое выражение этой духовной природы человека, человек, испытывая чувство должного, сознавая абсолютный идеал своей жизни (идеальной формы «животного». —
Здесь просматривается обычная логика «реалиста»: род есть один из видов. Человек остается человеком как вид только потому, что одновременно он есть и сверхчеловек; идеальное («реальность») создает действительное. Индивидуум становится человеком при обнаружении идеального лика.
Прилагательные обычно выделяют наиболее типичные признаки понятия, поскольку они ближайшим образом передают именно содержание понятий. От слова
Человеческое в человеке — это его природа, взятая относительно быта; об этом часто пишет Бердяев; русские философы говорят о «человеческом достоинстве», «человеческом Я», «человеческих отношениях», «человеческом духе», «человеческой истине», «человеческой личности». В. С. Соловьев полагал, что «человеческая личность бесконечна: это есть аксиома нравственной философии. Человеческое
«Человеческая личность» не оксюморон и не плеоназм, а уточняющее суть дела понятие, которое и содержанием (человеческая) и объемом (личность) совпадает стилистически. И человеческое, и личность одинаково становятся предметом «нравственной философии». Выход из положения прост: «Человечность есть не социализация, а спиритуализация человеческой жизни: социальный вопрос есть вопрос человечности» (Бердяев 1952: 152). Таков этот скачок из «человеческого» в «человечное», из относительности в качество: «В XIX в., во многом ограниченном и полном иллюзий, была выношена идея человечности. И против нее-то все и направлено» (Бердяев 1991: 326).
«Человечное» есть признак «человечьего», это атрибут Бога-Сына, который спроецирован на земного человека. Революционные демократы говорили о человечности особенно много; это не гуманизм и не гуманность — показные стороны энергийных связей с Богом, т. е. не «вкоренение в божественность» (Бердяев); «таким образом, вся история человека — не что иное, как его постепенное удаление от чистой животности путем созидания своей человечности». Для анархиста Бакунина «самое вопиющее, самое циничное, самое полное отрицание человечности» есть государство и христианство в целом (как церковь) (Бакунин 1989: 56, 96, 46), поскольку они отрицают свободу и справедливость как гарантию личного развития человека. Это типично «народная» точка зрения.
Для русских философов «человечность, или человекосообразность Бога есть обратная сторона божественности или богосообразности человека. Это одна и та же бого-человеческая истина» (Бердяев 1991: 84). «Человечность как потенциал, как глубина возможностей, интенсивная, а не экстенсивная, соединяет людей в неизмеримо большей степени, нежели их разъединяет индивидуация» (Булгаков 1990: 107). Противопоставление понятий «индивидуум» и «человек» неоднократно подчеркивается, становясь основным мотивом русской литературы, между прочим, и потому, что «свет от “человечного” в человеке. А человечное в человеке — это желанность души, та крепь, какою разрозненный избедовавшийся мир держится» (Ремизов 1990: 325). «Опыт разворачивания усложненной человечности», по мнению Бердяева, есть у русского народа, ибо «русская душа раскрылась для этого огромного и значительного опыта» (Бердяев 1989, III: 672), и тогда начала образовываться русская всечеловечность, характерная для XIX в. (Бердяев 1955: 20). Ее особенности — в тайне русской души, которая через человечность кристаллизует русскую идею путем изживания самой культуры: «Когда читаешь книгу отца Г. Флоровского, остается впечатление, что не только русское богословие, но и всю русскую культуру духовную погубили чувствительность, эмоциональность, сострадательность, возбужденность, впечатлительность, мечтательность, воображение, экстатичность, — т. е. в конце концов человечность»; русский духовный тип много выше византийского (с которым его сравнивают), «потому что более человечен» (Бердяев 1989, III: 669, 671).
Воля личины. Научное представление о человеке формируется на основе социальных признаков индивидуума в человеческом обществе. Личина как социальное проявление воли (своеволие с точки зрения Бога и свобода с точки зрения человека) является воплощением социальных ролей в общественной среде. Персона (per se — для себя), действующая сама по себе и главным образом для себя, — невозможная в прошлом роскошь личного существования.
Русское понятие о пределах человеческой воли отложилось в специальном термине именования Бога. Одновременно являясь и Создателем, и Творцом, он подчеркивает
Не умножая высказываний на эту тему, заметим общее согласие в существе дела: волевое усилие человека состоит в осознанном стремлении быть проводником высших начал и ценностей, которым он служит и которые он воплощает (слова С. Л. Франка). Только в этом случае человек остается человеком, не обретая мертвенности личины. Иначе остается маска, имитирующая волевое творческое усилие; примерно такое, какое описывал наблюдательный иностранец, говоря о Николае I: «Император всегда в своей роли, которую он исполняет как большой актер. Масок [личин, харь] у него много, но нет живого лица, и, когда под ними ищешь человека, всегда находишь только императора» (Де Кюстин 1990: 107). Сведение творчества к функции уничтожает человеческое и человечное.