реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Колесов – Языковые основы русской ментальности (страница 20)

18

Судьба не знает ни начал ни концов, она в заколдованном круге причин и целей, которые не предполагают ни условий ни следствий. Поэтому в личных судьбах прошлое слито с будущим, и отмечен лишь миг — это миг настоящего, т. е. (по смыслу причастия) одновременно и наставшего и настающего. Лишь взгляд извне и только потом — объективно — помогает выделить эти моменты преобладающей силы прошлого (когда изреченное роком сгустится) или будущего события (когда уреченное сбудется). То, что некогда было сказано, в современной культуре толкуется как предписанное. Смирением кротко следует встретить судьбу, как она предзадана, «и от судеб защиты нет». Всё, что бы мы ни сказали о судьбе, невозможно проверить, кроме того, конечно, что она, по слову В. И. Даля, неминучая, а по мнению современной молодежи, при отсутствии жизненного опыта и незнании национальных символов в своих ассоциациях исходящей из расхожих книжных формул, судьба — индейка. Разрыв ментальности происходит на уровне вещных аналогий.

Еще раз заметим, что идея «судьбы» не является собственно русской; она воспринята из книжной культуры и, по-видимому, народному сознанию не присуща в столь обобщенном родовом смысле. Понятие судьбы по-немецки педантично и системно представлено у Шеллинга и Гегеля, которые показали взаимные связи между судьбой и роком. В мистическом немецком восприятии неумолимость судьбы — слепая сила (вещный порядок мира), а рок есть сила «незримая», явленная как идея, и человек поступает согласно этой идее. Так выделяются три периода истории: Судьба как суждение о прошлом — Природа в закономерностях настоящего — Провидение в будущем («когда приидет Бог»). Уже сам характер человека — это его судьба; человек действует согласно идее, но идею направляет судьба. Примирение с судьбой невозможно; это сила, враждебная жизни, и страх перед нею — это боязнь самого себя. Тема Судьбы есть проблема справедливости, возмездия и — неизбывной тоски.

Типологически общее для всех представлений о судьбе являются характеристики судьбы: некое высшее начало, но внешнее человеку, влияющее на него, но неконтролируемое им — основной концепт вселенских связей, которым подвержено все вокруг.

О любом отвлеченном имени, о русском символе, можно сказать одно и то же: религиозно мыслящий человек знает символ, обыденное сознание доверяет образу, а «научный» рассудок никакого понятия об этом не имеет, поскольку, по его мнению, «объекта под названием “судьба” не существует».

Точно то же ответил бы нам робот, если бы мог судить о высших человеческих ценностях. Наоборот, «словом судьба человек оформил идею, воплотившую его реальную зависимость от внешних обстоятельств, и наделил ее сверхъестественной силой», — утверждает другой автор (Л. О. Чернейко).

Для язычника в его прагматизме дела судьба — это необходимость, неизбежность, каким-то образом сплетенные со случайностью. Многие полагают, что у славян судьба и случай общего корня слова (som-). Только судьба — это линия жизни, а случай — узел на этом пути. И авось — надежда на случай, но здесь нет и речи о пассивности русского человека, его фатализме, страхе перед враждебностью внешнего мира, который заведомо сильнее — это чисто русская военная хитрость: сознательное перекладывание с себя ответственности на некоего, принципиально невыраженного личностным образом субъекта. «Отсутствие в русском сознании идеи ответственности, связанной с неотвратимостью наказания, ярко проявляется в общественной жизни, когда есть провинность, но нет виноватых» (М. К. Головавнивская).

В образных первосмыслах слов во многих языках судьба предстает как сплетение нитей жизни в своеобразную ткань текста, т. е. как связь и одновременно как речь, а это тоже сплетение, но уже не вещей, а слов. Идея абсолютных и повсеместных связей древняя, ей отдали дань почти все народы, и как идея, в роде, представление о судьбе у всех них почти совпадало: совокупность реальных фактов (дел и поступков вещного мира), которая не прошла через обобщающую их и тем соединяющую воедино идею, не осветлена мыслью, не стала предметом рефлексии. Для мысли она избыточна, а потому и недоступна ей.

Проблема человеческого «счастья» — в области религиозной, — так всегда полагали русские философы; и это верно: свобода — символ социальной жизни.

Счастье противоположно судьбе: счастье не судит, и оно не суждено. Счастье выпадает, его по-луч-ают по с-луч-аю. Счастье, как определил его В. И. Даль в своем словаре, есть случайность, желанная неожиданность — талан(т), удача, успех.

Счастье непременно со-часть-е, со-вместная доля многих, а значит — покой и довольство. Поскольку же с-часть-е есть с-луч-ай, то и везёт обычно глупому: «Глупому счастье, умному Бог даст». Шальное счастье как удача удалого в древнерусском языке именовалось вазнью. Это и есть то счастье, с которым по-вез-ло, но одновременно оно же связано с указанием на личную дерзость в поступке — было слово васнь.

Счастье сродни чуду, но это и есть чудо, т. е. нарушение порядка, естественного хода событий. И вот тогда-то у русского счастливого человека неизбежно возникает чувство вины за «дурацкое» счастье своё, которое, может быть, нарушает какой-то в мире порядок, разрушая чьи-то лад и меру. Глубокий внутренний трагизм, возникающий из соединения двух противоположных ощущений — счастья и чувства вины, сомнение в нравственной правомерности личного счастья становится внутренним символом для деятельности, всегда оставаясь в переживании личности (И. А. Джидарьян). Таково отношение русского человека к постигшей его неожиданно редкой удаче. Счастье — покой равновесия, но гармония равновесия возможна только в отношениях с другими людьми, и не только близкими. На таком ощущении у Достоевского основана формулировка русской идеи. Благо-получ-ие может быть и личным, и материальным, но с-часть-е есть духовный подъём в у-част-ии многих, всех, при-част-ных делу. И это — соединение всех в совместном у-част-ии прошлого опыта с памятью о нем. Неуверенность в личном счастье объясняется тем, что «счастие, как его обыкновенно понимают люди, не может быть прочным уже потому, что фундаментом ему служит или случай, или произвол, а не закон, не нравственное начало» (Н. С. Лесков), а нравственное начало в русской ментальности вообще определяет всё.

Именно потому, что счастье есть переживание совместной участности, радость и веселье неразрывны тоже, личная радость осветляет общее веселье. Субъективное переживание как бы входит в объективно данное, вещно представленное праздничным разгулом, веселье окружающих. Радость, по мнению многих, есть некий след магического поведения, имеющего целью вызвать желаемое в мгновенной его целостности, оживить замершее, вернуть ему цельность утраченного лика. Совершить доброе дело, потому что «быть счастливым есть быть добрым» (Н. М. Карамзин).

Известно, что в Европе идею «счастья» «открыли» только в XI в. В русских текстах слово съчастие появляется только в конце XV в., причем в значении, близком к понятию «участия». Счастье понималось как участие в деле, которое спорится, т. е. удачно совершается (спорина — успех). Счастье — это успех, но не в том приземленном виде, в каком сегодня под успехом понимают аплодисменты и награды.

Счастье, равно как и судьба, и любовь не являются эмоцией. Все эти слова просто символы-гиперонимы, выражающие самую общую идею, за которой скрываются различные ее вещные проявления. «Идею счастья, — заметил историк Ключевский, — мы прививаем к своему сознанию воспитанием, оправдываем общим мнением людей». Счастье, судьба, любовь — всё это не только переживание в конкретном чувстве, но и осмысление случившегося в разуме, а, следовательно и сигналы к действию воли. Идеи осветляют сущность вещей с тем, чтобы направить энергии человека к нравственному действию. Их нравственный смысл, между прочим, в том, что, например, для традиционного русского общества идея «счастья» — состоит в нестяжании власти и богатства, в стремлении к духовной свободе.

Уже несколько раз мы заметили, что идеи судьбы и счастья идеально-книжного происхождения, в народном обиходе они соответствуют конкретно-предметным представлениям о личной доле, об успехе или случае. Такое противопоставление заметно при сравнении двух интуиций — философской и народной, выраженной в пословицах.

Философы поразительно часто говорят о счастье и почти никогда — о судьбе. Русские мыслители устранили мистическое понимание судьбы как символа причинности, времени или Бога, того символа, который можно изменить словом (ворожбой) или делом (колдовством), который, кроме того, можно увидеть в знамении или прозреть в предвидении. Для Сергия Булгакова судьба — это единство встречи, вины, заслуги и воздаяния. В русских метафорах судьба велит человеку, ведёт его, смеётся над ним, но при этом свою судьбу можно узнать; человек постоянно в диалоге с нею, и тогда Судьба становится средством объективировать личную совесть. Судьба как дорога — терниста и извилиста, а путь свой мы все выбираем сами; в конечном счете судьба человека зависит от него самого. Судьба — это жизненный путь со своею целью, движение жизни, а не высший закон, которому нужно следовать.