Владимир Карпов – Весенние ливни (страница 80)
Что могло угрожать ему на этот раз? Такой вопрос встал перед ним, как и всегда, когда он чувствовал вину или кто-то был им недоволен. С досадой Сосновский переворошил в памяти последние события. Пожалуй, фактов было маловато, чтобы делать организационные выводы, но вполне достаточно, чтобы пошатнуть его авторитет. Тем более не за горами перевыборы. Не хотелось и представлять, что будет, если провалят его кандидатуру в партком и на районную конференцию.
Недоверие — жуткая вещь. И горе тому, кто осознает это поздно, когда между ним и людьми оно встанет стеной. Кажется, ну что за поруха, если ты не будешь участником партийной конференции? Работы хватает и без того. А выходит — поруха, беда! Ты чего-то не будешь знать, не побудешь в кругу привычных людей, а значит порвутся некоторые связи с ними. У тебя отберут какое-то дополнительное право, и ты с этим ничего уж не поделаешь. Ни возражения, ни жалобы твои не помогут. Да и кому ты будешь адресовать их, на кого будешь жаловаться, кого винить? Не выбрали — и всё! То дополнительное право, которое давали тебе товарищи, стало твоим правом. Ты привык пользоваться им в жизни, в работе, в утверждении себя. И вот его нет. Так в прошлом году получилось с директором камвольного комбината…
«Не выберут, и не надо,— попробовал успокоить себя Сосновский.— Партком потеряет больше, ежели я не войду в него. У меня знания, опыт, я — главный инженер…»
Но вдруг пришла обидная мысль. А что, если раньше это почетное дополнительное право давал тебе пост? Теперь же этого не допустит никто, и тебе придется держать испытание как работнику. Не главному инженеру завода, а коммунисту Сосновскому, инженеру Сосновскому. Оцениваться будут твои личные качества, а не твоя должность. И вот будешь держать и не выдержишь… Тогда, стало быть, ты недостоин занимать и этот пост… А как нужна человеку нагрузка, ноша! Она просто необходима ему. А потеряет он ее или лишится, и глядь — наполовину пропал человек…
Почувствовав, что ему дурно, Максим Степанович вышел на крыльцо и сел на ступеньку.
К нему подбежала Соня.
— Что мне делать, папа? Ну что? — обиженно спросила она, надув щеки.
Сосновский недоуменно посмотрел на дочь, хотел было ответить: «Я и сам не знаю, что делать!» — но спохватился. Притянул ее к себе и неловко приголубил. Он редко ласкал раньше детей. Они тоже не научились ласкаться к нему, хотя Вера настойчиво заставляла: «Ну, поцелуйте папу…» Ему порой даже сдавалось: дочки вообще равнодушны к нему, а если целуют, льнут, то с тайной надеждой, расчетом. И понимая теперь, что в словах Сони не только тоска, но и требование родительского внимания, нежности, Сосновский смутился:
— Хочешь, пойдем купаться?
Девочка заколебалась, просветлела:
— Конечно, хочу. Но нет уже солнца.
— Зато вода еще теплее. Пошли!
Крикнув работнице, что они идут на море, Сосновский взял мохнатое полотенце, плавки, резиновую шапочку, купальник для Сони и побрел вслед за дочкой протоптанной лесной стежкой.
Море казалось притихшим, готовым к ночи. Только изредка, неведомо откуда взявшись, с легким шелестом у самого берега возникали маленькие волны-всплески. Вдоль берега с немым вниманием пролетели поздние чайки. Как сговорившись, они летели в одном направлении, и только одна-две спешили навстречу или издалека летели к берегу.
Раздевшись, Сосновский вошел в воду и окунулся по шею. Потом фыркнул, плеснул несколько пригоршней воды в лицо и растер руки, плечи. Почувствовав, как неосознанная, может быть, просто телесная радость всколыхнулась в нем, он, протянув руки, позвал:
— Иди сюда, дочурка! Не бойся. Вода, действительно, теплая. Я поучу тебя плавать. А поправится Леночка,— в пионерский лагерь поедете. Улыбается тебе это? Поди, засиделась, моя бедная, здесь…
3
Через несколько дней Ковалевский приехал вновь, и вновь тревога охватила Сосновского.
Однако нет — Ковалевский смотрел на него не враждебно, а скорей с сочувствием и, когда говорил, обращался чаще всего именно к нему. Сосновский приметил это и немного успокоился: высказывая свои мысли, человек помимо воли всегда адресуется к тому, кто, по его мнению, лучше их поймет и оценит. Понравилось и то, что, побывав опять в экспериментальном цехе, секретарь пошел не в заводоуправление и не в партком, а предложил сесть за столом в скверике.
Была уже ночь. Ворча и погромыхивая, на запад отходила гроза, воздух был так чист, что не мигали даже самые далекие огни.
Эти ясные, спокойные огни напомнили Сосновскому последнюю поездку в Москву с Верой. Экспресс, почти не снижая скорости, мчался мимо разъездов и станций. Станционные фонари проносились за окном, как ракеты. Казалось, что и летят они не прямо, а по какой-то дуге. Сосновский слушал Ковалевского, а огни-ракеты проносились перед глазами, от чего становилось тревожно и жалко себя. «Так,— твердил он себе,— работать, работать, без ненужной оглядки, отдавая все, что имею… Гореть вот так ровно, как Ковалевский. Иначе нельзя, Максим! Иначе гроб!..— как морзянку, отстукивало что-то в голове.
Рядом сидели директор с Диминым. Инженеры и техники экспериментального цеха слушали стоя.
— Мы многое исправили после вас,— понуро оправдывался директор, чувствуя, что неловко молчать.
— Но покуда не исправили главного,— заперечил Ковалевский,— машин, которые выпускаете. В тропических странах кольца до сих пор меняют, как только ваши машины прибывают туда.
— Освоим новые модели — не будут менять.
— Улита едет, когда то будет? По-моему, не лишнее форсировать доводку и одновременно улучшать старые машины. А? Машины-гибриды! — воодушевился он.— Постепенно начинать выработку новых, доведенных узлов и использовать их в старых марках.
Ему не ответили.
— Почему гробовое молчание? Раз не согласны, возражайте! Кумекайте! Иначе мы никогда не постигнем истины…
С завода Ковалевский пошел вместе с Сосновским. Лимузин медленно двигался вдоль тротуара, а он все развивал полюбившуюся ему идею.
— И как можно без риска, без выдумки? — возмущался он, хоть с ним никто не спорил.— Людям, которые боятся ответственности, не имеют своих убеждений, войну нужно объявить. Да, да, войну. Они не работают, а лишь присутствуют при работе других. Согласны?
— В жизни это сложнее…— понурился Сосновский.
— Ну-ну! Наконец-то возразили. Дурак молчит — поступает умно. Молчит умный — себя подводит и других путает,— чуть заходя вперед, засмеялся Ковалевский. Но тут же посерьезнел: — Я вовсе не призываю к безответственности и болтовне. Наслышен и о вашем горе. Но верю… и жду полной отдачи…
Распрощавшись с ним на Могилевском шоссе, Сосновский остановился и долго стоял, смотря вслед горкомовскому ЗИЛу. А тот, найдя разрыв в потоке автомобилей, полегоньку занял свободное место и покатил к переезду, поблескивая красными огоньками. Зная, что Димин наверняка еще в парткоме, Сосновский сокрушенно помахал головой и повернул обратно.
4
Неожиданно умер старый Варакса. Позавчера бродил еще по территории завода, заглядывал в литейный, в партком. Незадолго до этого пенсионеры создали свой совет, и Варакса, не желая сдаваться, зачастил в столовые, детские сады. Совет организовал помощь в обучении новичков на заводе, наладил обмен опытом, и душой всего этого опять стал Варакса. Потому смерть его показалась всем почти невероятной.
— Что вы говорите? Не может быть! Только вчера его в красном уголке видели…
— К нам в ясли тоже заходил.
— Ничего не понимаю.
— А мне насчет разряда обещал похлопотать. Вот те на!
Жизнь Вараксы и в самом деле оборвалась неожиданно. Он не успел даже сказать последних слов, которые вечно удивляли и будут удивлять людей мудростью и в которые человек, видно, вкладывает весь свой жизненный опыт.
Во дворе нового дома, куда переехал он, разбили сквер и цветник. Варакса раздобыл материал и взялся на центральной аллее ставить скамейку. Вкопал столбы, прибил доску. А когда принялся за спинку, вдруг смертельно побелел. Умер он мгновенно, стоя, а когда осел на землю, сердце уже не билось.
До смерти жены Сосновский вообще не ходил на похороны — берег нервы. Теперь же собрался и пошел: необходимо было отдать последний долг старику.
В комнате, где стоял гроб, было полно народу. Смерть Вараксы как бы сравняла всех — перед главным инженером не расступились, и Сосновский остался возле двери.
Но обшитый кумачом гроб, покойника он видел и отсюда. Варакса лежал спокойный, немного строгий, и, если бы не сложенные на груди руки, можно было подумать, что он уснул. Но руки!.. Они казались большими и тяжелыми.
Так окаменело живые руки лежать не могли.
У гроба с одеревеневшим лицом стояла Кира. Она не плакала, хотя подносила платок к лицу и покачивалась.
Под локоть ее поддерживал Прокоп — нахмуренный, сердитый. Тут же, не замечая, что взялись за руки, стояли Лёдя и Трохим Дубовик, и от этого Сосновскому как-то полегчало.
Он смотрел на покойника, на Киру, на ее друзей и думал о себе, о дочерях и своем горе. Он даже не услышал, что стал говорить Димин, и опомнился только, когда в соседней комнате оркестр заиграл похоронный марш.
Зная, что гражданская панихида скоро кончится, не ожидая, пока умолкнет оркестр, Сосновский начал пробираться к гробу. На этот раз его как-то заметили, пропустили. Он подошел, а когда подняли гроб, уже пообвыкнув немного, подставил плечо.