реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Русская классика, или Бытие России (страница 3)

18

Немецкие романтики – Новалис, Фридрих Шлегель – полагали, что если писатель взыскует истины, решает «предвечные» и «проклятые» вопросы о сути мироустроения, то он в конечном счете продолжает писать Библию, и в этом смысле Библия – отнюдь не законченная книга. «Если только дух свят, то всякая настоящая книга – Библия!..»[7] – восклицал Новалис[8]. Иными словами, та литература, которую мы называем подлинной, по сути своей есть продолжение этой вечной книги, книги книг, т. е. всякая подлинная книга – сакральна. Более того, именно такого типа литература определяла русскую культуру XIX столетия, она и есть действительная книжность, противостоящая остальным типам печатной продукции. И в этом смысле она неотменяема как сила, духовно структурирующая и созидающая человека. А потому она и есть тот ворованный воздух, воздух свободы, который дает возможность дышать полной грудью.

Кстати сказать, после грандиозного поражения русской литературной утопии о грядущем светлом русском царстве литература, книжность заняла позицию, точнее, была в нее вытолкнута историческими обстоятельствами, более отвечающую литературной специфике. Она стала хранительницей высших смыслов отечественной культуры, хранительницей идеи свободы и личностной независимости. Тоталитарное государство прекрасно понимало это значение словесности в России, а если не понимало, то чувствовало. Поэтому подлинную литературу запрещало, свободно написанная книга была приравнена почти что к шпионажу, объявлялась подрывом государства, да, строго говоря, таковой и была. Созданная и вскормленная государством эрзац-литература, должная заместить в национальном сознании литературу подлинную, несмотря на все успехи, все же провалилась, потому что оставался критерий – русская классика XIX века, которая, несмотря на все интерпретации, продолжала осуществлять свою освободительную функцию, оживляя в нашем сознании такие вечные понятия, как Добро и Зло, идеи Греха, Покаяния, Рока, Бога и Свободы. Она просвещала свой народ, не давая ему духовно умереть. Эту же роль играла переводная литература – от Данте и Шекспира до Хемингуэя и Томаса Манна, которую мы учились читать исходя не из сопроводительных статей, а из нашего духовного опыта, возникшего в результате более чем столетнего воздействия русской классики. Русская литература, и классическая и запрещенная современная (и Мандельштам, и Платонов, и Булгаков, и Солженицын), подготовила людей к поддержке перестроечных лозунгов, воспринятых интеллигенцией поначалу как пролог новой, теперь уже воистину освободительной революции.

Таковой эта революция не стала. Вина ли в этом литературы? Русская словесность снова проиграла, но теперь ситуация все же иная… Литература теперь знает свои пределы, знает свою историко-культурную нишу, сознает свою сверхзадачу – быть самой собой, не принимая на себя задач информатора о событиях, описательницы «общественных язв», разнообразных социальных слоев и т. п. Ее дело – духовное собирание человека, попытка разгадать тайну человека, загадку его судьбы – опираясь на вечные критерии Свободы, Истины, Добра и Красоты. Наедине с книгой человек становится свободной личностью, независимой от воздействия массмедиа и прочих атрибутов «восстания масс», каким бы это восстание ни было – социалистическим или криминально-буржуазным. В конце концов, личность на нашей Земле – явление достаточно редкое, но пока все же существующее, а стало быть, и книга всегда найдет своих благодарных читателей.

Как понимать Россию

I. О национальном мифе непонимания

1. Можно ли понимать Россию умом?

Среди отечественных любомудров давно установилось мнение, что Западу не понять нашей сущности, наших особенностей, нашего своеобразия. А потому все попытки опереться на западный силлогизм в решении российских проблем приведут рано или поздно к неудаче. Однако пример последнего столетия, когда под видом марксизма мы исповедовали собственное бесовство, предсказанное еще Достоевским, заставляет задуматься: точно ли в наших неурядицах виноват западный «самодвижущийся нож разума»[9]? Быть может, речь должна идти о недостаточной разработанности нашего мышления и сознания, приводящей к роковым аберрациям, создающим определенные фантомы в нашем восприятии самих себя.

Один из таких фантомов есть миф о непостижимости, о загадке, о тайне, об особом предопределении русской судьбы, не поддающейся анализу разума. «Умом Россию не понять», – написал как-то Тютчев в стихотворении, ставшем программным для отечественного национализма, поводом к особой, специфической гордости, закрывающей путь к самопознанию. Между тем эта строка свидетельствует, скорее, о метафизическом отчаянии поэта, отчаянии, принадлежащем определенной мыслительной традиции.

В 1845 г. Хомяков написал статью «Мнение иностранцев о России», в которой огорчался недоброжелательным взглядом иноземцев на российскую действительность, но объяснял его тем, что мы сами недостаточно себя знаем, что русские не осмеливаются мыслить самостоятельно, ожидая интеллектуальной помощи с Запада, называл это незнание «грехом неведения»[10], но пытался показать, что Россия способна к самопознанию, несмотря на всю его трудность, которую приходится преодолевать и западным народам. Призыв понимать был очевиден и явился, видимо, ответом на сомнения Чаадаева, воскликнувшего в своем первом «Философическом письме»: «Где наши мудрецы, где наши мыслители? Кто за нас когда-либо думал, кто за нас думает теперь»[11]? Впрочем, Чаадаев же исходил из того, что русский ум мало подготовлен к подобной работе: «Всем нам не хватает какой-то устойчивости, какой-то последовательности в уме, какой-то логики. Силлогизм Запада нам чужд»[12].

2. Европейская духовность как факт русской культуры XIX века (от Пушкина до Менделеева)

Вроде бы опасения Чаадаева были опровергнуты развитием русской поэзии (первый поэт России хотел «мыслить и страдать»), историософскими построениями славянофилов, Кавелина, Соловьёва, Ключевского, становлением русской мысли, решавшей задачу, которая явственно выразилась в заглавии книги Д.И. Менделеева – «К познанию России». ХIХ столетие, особенно поначалу, питалось пафосом рационалистического познания мира, европеизации и гуманизации почвенной жизни во всех странах Европы, к которой причисляли и Россию. Не забудем фразу екатерининского «Наказа»: «Россия есть европейская держава». Именно европеец Пушкин («француз» – по его лицейскому прозвищу) не только воспел дело Петра I, но сумел понять и нарисовать специфические явления русской жизни – от летописца Пимена, самозванничества, бессмысленного и беспощадного русского бунта до русской барышни как музы и духовности России («софийность» рубежа веков была подготовлена его интуициями). Что же касается европеизации Европы, вестернизации Запада, то и эта проблема, казалось бы, была ясна русским мыслителям. «Образованности в Западной Европе очень много, – писал Чернышевский. – Так: но неужели масса народа и в Германии, и в Англии, и во Франции еще до сих пор не остается погружена в препорядочное невежество? <…> Она верит в колдунов и ведьм, изобилует бесчисленными суеверными рассказами совершенно еще языческого характера. Неужели этого мало вам, чтобы признавать в ней чрезвычайную свежесть сил, которая <…> соразмерна дикости?»[13] Так что в своем движении к европеизации Россия стояла в ряду других стран, возникших в результате переселения народов и строивших свою цивилизацию под воздействием христианства и усвоения духовных и материальных завоеваний Античности.

3. Отчаяние Тютчева

Однако, как постоянно твердили русские мыслители, именно в России разрыв между европейски ориентированным слоем образованного общества и народом был многими степенями сильнее, чем в других странах Европы. Если в Московской Руси было общее бесправие, общая внеисторическая жизнь всех сословий, практически единый культурный уровень, то в послепетровское время образовался слой, наделенный правами, широтой культурного общеевропейского выбора, сознававший себя выразителем России. Но остался в прежнем положении народ, то есть сложилась ситуация, при которой, по удачному выражению Владимира Вейдле, «Россия стала нацией, но не включила в нацию народа»[14]. Влияние же почвенных, еще во многом языческих структур народного сознания на национальную ментальность создавало умонастроение, в корне противоположное личностному рефлексивному развитию. Не случайно в своей «Семирамиде» Хомяков замечал, что «русским можно лучше других народов Европы понять переход саг (сказаний) в мифы. Мы еще недавно вышли из эпохи легковерной простоты и затейливой сказочности»[15]. И это умонастроение – от почвенно ориентированных мыслителей до крайних радикалов-нигилистов – утверждало неприменимость к России западных мерок. То, что Чаадаеву казалось трагедией, получило вдруг (среди первых – у И. Киреевского) окраску национальной добродетели, могущей вызывать только гордость и самоуважение. Но не у всех и не сразу. В 1859 г., возвращаясь с Запада домой, Тютчев так описал свое впечатление от Родины:

Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья — Жизнь отошла – и, покорясь судьбе,