Владимир Кантор – Русская классика, или Бытие России (страница 18)
И в этом смысле он продолжатель дела Петра и Екатерины, убеждавший русского человека, что Россию цивилизовать возможно. Пушкин был тот русский человек, который спокойно и ясно сказал о том, что происходит с Россией и что ей стоит делать дальше, но его не поняли, ожидая от Европы то помощи и чуда (все же «страна святых чудес»! – Хомяков), то всяческого зловредства. Более того, и Европа не хотела принимать в свой состав новоприобретенную родственницу – Россию. Россия должна была
Любопытно, что почвенники российские и почвенники западные совпали в неприятии римского пути России, назвав его ложным развитием или, если воспользоватся термином Шпенглера, «псевдоморфозом». Любопытно, что для немецкого культурфилософа «псевдоморфоз» начинается с имперского Рима, с победы Октавиана при Акции, ибо, по мысли немецкого почвенника, «
Петр, строя Петербург, возвращал Россию в ее европейское прошлое, когда она была Гардарикией. После татарского погрома страна стала деревенской, но именно в этом хотели почвенники всех мастей видеть ее исконную суть, в тихой жизни вне истории. Шпенглер впрямую возмущается, что Петр навязал историческую жизнь «народу, предназначением которого было еще на продолжении поколений жить вне истории»[93].
Поразительно, что почвенники (романтики и христиане по своему генезису)
Но неужели же Пушкин, объявивший первым о бессмысленности и беспощадности русского бунта, не подозревал о таящейся внутри народа стихии, о бездне, в которую все может рухнуть?! Еще как подозревал и прозревал! Но он указал возможность удержаться от падения туда:
Что же это была за бездна?
4. «Над самой бездной»
По мнению нынешних патриотов, не на дыбы, а на дыбу[95] поднял Петр Россию, т. е. в их понимании – народ. Вообще, понятие народа как носителя высшей правды и высшей воли («воля народа»! «Народная воля»! «Да здравствует созданный волей народа великий могучий Советский Союз» и т. п.), заимствованное с Запада – от Французской революции (см. Руссо и Мишле) и германских романтиков, стало увесистым дубьем в руках славянофилов, народников, бакунистов, радикалов разного толка и, наконец, большевиков – вплоть до сталинского «враги народа».
Новгородско-Киевская Русь, вышедшая из-под татар Московская Русь, как, впрочем, и Русь начала Петровских реформ видела святость в церкви, в святых князьях – строителях городов и храмов, в подвижниках, но отнюдь не в «Платоне Каратаеве», не в «мужике Марее», не в некоем абстрактном носителе идеалов и истины. Хорошо над этим посмеялся А.К. Толстой в балладе «Поток-богатырь».
Любопытно, что обожание и ползание на брюхе перед мужиком, приведшее к кровавому сталинизму, сопровождалось у этих самых патриотов абсолютным незнанием мужика. Сравним две поездки в деревню Тютчева и Пушкина. Простодушный Иван Аксаков вспоминает: Тютчев, пишет он, «даже в течение двух недель не в состоянии был переносить пребывания в русской деревенской глуши, например в своем родовом поместье Брянского уезда, куда почти каждое лето переезжала на житье его супруга с детьми. Не получать каждое утро новых газет и новых книг, не иметь ежедневного общения с образованным кругом людей, не слышать около себя шумной общественной жизни – было для него невыносимо. <…> Даже мудрено себе и вообразить Тютчева в русском селе, между русскими крестьянами, в сношениях и беседах с мужиком. Так, казалось, мало было между ними общего…» И замечателен вывод: «А между тем Тютчев положительно пламенел любовью к России»[96]. Конечно, при таком подходе «умом Россию не понять». Ее можно только вообразить и в воображение свое верить.
Тютчев не любил русской деревни, не умел разговаривать с мужиками, но воспевал русское убожество, как западный европеец восторгается берегом Таити или Гаити. Пушкин жил в русской деревне, обожал попивавшую водочку няню, но он был не
А ведь друзья боялись за поэта, когда его сослали в деревню.
Вяземский.
«Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина. Он от нее отправился в ссылку; она оплакивает его, как брата. <…> Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? <…> Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, чтo есть ссылка в деревне на Руси? Дoлжно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина!»[97] Боялся, начнет «пить пунш», т. е. сопьется.
Стремление «в просвещении стать с веком наравне», образовать и развить свой ум пересиливало у Пушкина любые невзгоды. Он и в деревне не впадал ни в пьянство, ни в мистику, ни в отчаяние.
И даже его поиск веры подкреплялся его разумом. Впрочем, об этом уже сказано: «Интересно прежде всего противоположное общему мнению представление Пушкина, что путь к вере затрудняется не умом, а скорее, сердцем. “Ум ищет божества, а сердце не находит”. <…> Защита веры отнюдь не обращает Пушкина в иррационалиста-мистика, врага ясного и умного слова, врага божественного разума. Знаменитые строчки Тютчева “мысль изреченная есть ложь” он никогда не повторил бы, во всяком случае не отнес бы к своему творчеству. Он определенно любил свет разума, его божественную ясность»[98].