Владимир Кантор – Наливное яблоко : Повествования (страница 88)
«Или у своих воров, вроде Левы из Таллинна, проси. Ты им тогда так восхищался. Вот и проси у эстонцев. Они крепкие мужики и вороватые».
«Во-первых, Лёва не эстонец, а грузин. Во-вторых, я ничего теперь про него не знаю. Да при чем здесь эстонец или не эстонец. И не смей так говорить о моем сыне. Ты же дядя, ты всегда говорил, что любишь его. Прошу тебя не хами», — его оттирали, отказывали как-то грубо и неприязненно, понимал Глеб.
Клавдий сказал: «Люблю. Но правду говорить надо. А ты привык с дружками и братками гулять, вот у них и проси. Ты ведь не домосед. Жен меняешь, по гулянкам и кабакам ходишь. В сущности, с разбойниками всю жизнь якшался. Небось, Карла Моора из себя строил? Вот к браткам и обращайся».
«Какими братками? Ты что говоришь! Вспомни свои рассказы о всяких Викторах, да о тех, кто у тебя картины покупал. Я к брату обращаюсь…»
«А ты вспомни, что сам рассказывал… Лучше бы каким-нибудь делом занялся, чтобы деньги зарабатывать».
«Я пишу. У тебя мои книги стоят».
«Стоят, потому что ты дарил. Сам бы покупать не стал. Их никто и не покупает. Товар должен обладать спросом. А текст иметь привязку к актуальности, газеты читай, телевизор смотри. Поймешь, что надо».
Глеб вспомнил, как подарил ему свою книжку о «Братьях Карамазовых» с надписью:
«Любимому брату Клавдию как знак братства в небратском мире».
Да, тогда он даже на правах старшего с идиотским, как он теперь думал, умилением вложил в книгу страничку со словами Достоевского: «Французы провозгласили Liberte, egalite, fraternite. Очень хорошо-с. Что такое libert? Свобода. Какая свобода? Одинаковая свобода всем делать всё что угодно в пределах закона. Когда можно делать всё что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает всё что угодно, а тот, с которым делают всё что угодно. Что ж из этого следует? А следует то, что кроме свободы, есть ещё равенство, и именно равенство перед законом. Про это равенство перед законом можно только сказать, что в том виде, в каком оно теперь прилагается, каждый француз может и должен принять его за личную для себя обиду. Что ж остается из формулы? Братство. Ну эта статья самая курьезная и, надо признаться, до сих пор составляет главный камень преткновения на Западе. Западный человек толкует о братстве как о великой движущей силе человечества и не догадывается, что негде взять братства, коли его нет в действительности. Что делать? Надо сделать братство во что бы ни стало. Но оказывается, что сделать братства нельзя, потому что оно само делается, дается, в природе находится». И слова сказал: «У нас тоже братства мало. Но зато, когда оно есть, оно крепко». В этот момент Клавдий принимал, уже ставши знаменитостью — как же промышленник, художник, популярный публицист, друг отечественных олигархов! — какую-то француженку. И строго сказал:
«Не надо плохо о французах сейчас говорить. Я Запад ненавижу, я настоящий русак. Но сейчас не ко времени».
Да, тогда он его осек. Хотя Глеб не совсем понимал эту наигранную ненависть: ведь именно Европа сделала Клавдия и знаменитым, и богатым, да и старшего брата он первый раз сам вытащил в Европу, устроив ему приглашение, помогал советами, дважды приглашал на свои выставки и презентации. Советовал заводить там связи, чтобы звали, поскольку Россия видит все глазами Запада. Короче, опекал его. В том числе и поэтому Глеб верил в их братство. Называл это христианским заветом. Хотя уже вполне понимал, что в новом Завете убирается кровнородственное братство. Становятся братьями все люди, независимо от крови. Поскольку все — дети единого Бога в духе. Духовные дети, духовные братья и сестры. Однако тогда он верил и в их духовное братство, что это не пустые слова.
Он долго учился уметь вести себя с посторонними, чтобы принимали за своего и не обижали. Научился смотреть в глаза, не отводя свои пугливо, научился смеяться, так что смех его казался искренним, научился так шутить, что его шуткам смеялись. Его стали уважать, вступил с возрастом фактор ума в интеллигентной среде. Социализовался, так сказать, только сам обижать не мог. Что не мешало ему быть нечистым в отношениях с женщинами. Изменял, обманывал, бросал. И за это должен быть наказан. Бросил жену и сына. А орудие наказание — БРАТ. Но нравственно ли орудие наказания? Может ли оно таковым быть, ибо казнит. Нравствен ли палач? А он знает, что он орудие. А когда человек не знает, что он орудие возмездия, а просто творит зло…
Как-то пару лет назад, когда Глеб с подачи Клавдия попал на Запад, он оказался на тусовке, устроенной младшим братом. Был настоящий бомонд: журналисты крупнейших газет, промышленники, политики. Все смотрели на Глеба как на чужака, непонятно как здесь очутившегося. Клавдию пришлось объяснить, что это его брат. «Неужели у вас есть брат? — удивленно спросил Клавдия иностранный политик. — И это вы? — обратился он к Глебу. — Когда мы с господином Галаховым (он указал на Клавдия) познакомились, и я предлагал помощь его родным, он сказал, что о родителях он сам позаботится, а сестер и братьев у него нет, что он единственный сын у родителей». А потом политик добавил:
«Вы наверно, братом гордитесь. Ведь его доклад о «Братьях Карамазовых» Достоевского, который он сделал по своей книге, был просто блестящий. И вообще ваш брат настоящий русский европеец. Он себя так справедливо зовет. Он даже писал об этом».
Глеб тогда оторопел, в голове закрутились литературные образы от крошки Цахеса до господина Голядкина-старшего, все дела которого присваивал себе господин Голядкин-младший. Но сказать, что это его книга, он не посмел, побоялся, что брат потеряет в этой компании уважение. А ведь когда-то, когда вышел его первый роман, Глеб просил брата помочь найти переводчика. Ответ Клавдия тогда был прост и честен: «Ты же не умеешь писать, это российское психоложество всем давно надоело. А, потом, прости, пробив тебя, как я свои тексты буду пробивать? Как ты помнишь, Боливару не свезти двоих».
Все это крутилось в голове, пока Клавдий продолжал: «Твоих книг никто не покупает. Ты же творчеством зарабатывать не можешь, а я могу. Поэтому я богат, а ты беден».
«Ты обещал, что поговоришь с издателем о переводе моего романа. В России он все же прессу имел».
«Мало ли что имеет прессу в России. Я хотел было показать, но посмотрел перед этим ещё раз твой текст. Стиль все же у тебя неряшливый. Надо писать так, чтобы было как удар кисти у Ван Гога или удар шпаги у героев Дюма. А ты все психологизмы разводишь».
«Откуда такая злость?»
«Злости нет. Просто констатация факта. А то, что у тебя проблемы с жильем… Ну, что ж, всякое бывает. У всех что-нибудь да не так. Ты любил рассказы о сильных, вроде Левы из Таллинна. Вот и стань сильным сам».
Глебу показалось, что телефон как собака оскалился, бросился на него и тяпнул за руку. Он уронил трубку. Говорят, что человек делает подлости, потому что его не научили добру. Но ужас-то в другом! Что добру учили, что правильные книги люди читали, что знают о том, что быть злым нехорошо. Но кто же скажет, почему человек, даже будучи просвещённым, прочитавшим хорошие книги, не может всегда быть добрым и благородным, ибо почему-то свою силу и выгоду видит в ином — в презрении к ближнему.
Да, Глебу нравились сильные и свободные. Хотя сам таким не был.
Просто любил отчаянность. Он никогда не был инициатором приключенческих жестов, но всегда широко открытыми глазами и с любопытством наблюдал эти вспышки смертельной опасности и принимал в них участие. Они были случайны порой, как с подругой Мумме Ану. Это был тот раз, когда Глеб отдыхал с сыном, Клавдием и своей первой женой в Хаапсалу. Мумме приехал к нему с любовницей, она была за рулем. Эду хотел показать другу внутреннюю Эстонию, скрытую, как думали эстонцы, от глаз властей. «Твои домашние подождут», — сказал Мумме. Клавдий надулся, но здесь решал не он. И Эду повез Глеба на машине подруги в южную Эстонию. Были в глухой провинции кафе, где сидели за столиками сухенькие, вполне европейские старушки, пили чай или кофе, беседовали. Совсем не похожи на сидящих на лавочках перед подъездами несчастных русских старух. А потом неслись они по шоссе с одностороннем движением! Все встречные шоферы крутили пальцем у виска. «Курат! Что они хотят мне сказать?» — удивлялась рослая любовница Мумме. Потом поняла, круто развернулась, так что дверца с ее стороны оторвалась. Эду еле успел ухватить подругу за плечо. Так с оторвавшейся дверцей они и врезались в какое-то здание. И тут эстонская парочка принялась безумно хохотать. Надпись на здании была по-эстонски, Глеб не понял. Ему перевели, что это морг. Юмор был, конечно, черноват. Но все закончилось благополучно.
А история, которую помянул Клавдий, была довольно давняя. Шел 1982 год. Они с Мумме сидели в Ку-Ку клубе, ресторане творческой интеллигенции Таллинна. Советская власть казалась навсегда. Всякое маленькое отклонение было неожиданной возможностью свободы. Так Глеб и воспринимал этот город, этот ресторан, своего эстонского друга, самого свободного человека, из всех, что ему доводилось тогда встречать. Это был его аспирантский приятель. Он к нему и младшего брата Клавдия как-то отправил, тот потом рассказывал, что заметил в квартире Эдуарда его скульптурную голову. Наверно, брат несколько позавидовал, но выразил зависть пренебрежительными словами. «Ты его скульптуру видал? В углу комнаты стоит. Нет, твой Мумме — это настоящий пыжик», — сказал Клавдий. Глеб определений давать не умел. Он знал, что Эду Мумме, в тот год Главный редактор «Sirp ja Vasar», эстонской «Литературки», перепробовал много социальных ролей. Вот где идеи о ролевой структуре общества видел Глеб въяве. Иногда называл он его эстонским Феликсом Крулем. В Советской армии на Дальнем востоке, когда после двухнедельной муштры, солдатиков выстроили, и капитан спросил, есть ли здесь фельдшер. У Эду было на эстонском языке удостоверение, что он окончил Школу каменщиков, а был по происхождению интеллигент, сын знаменитых эстонских актеров. Он вышел, сказал «Так точно» и показал эстонское удостоверение. Капитан повертел его и сказал: «Иди в медпункт, там укол новобранцу надо сделать». Выхода не было. Пошел и сделал. Три года прослужил фельдшером. Там он спас от штрафбата своего будущего приятеля, Егора Шафьяна, потом притащил его в ГИТИС, писал за него рефераты и контрольные, а потом, когда стал бизнесменом и разбогател в Перестройку, он взял Шафьяна в доверенные компаньоны, передал даже ему четыреста тысяч долларов на хранение, опасаясь эстонских мафиози или просто бандитов. Не задаром, нет, за десять процентов. Егор, красавец, похожий на Арамиса, узкоглазый, тонкий, с острой бородкой, взял, а когда в трудный момент Мумме попросил их вернуть, ответил, пожимая узкими плечами с невинным видом. «Ты мне ничего не давал». Со смешком добавил: «Ты от своего финансового расстройства своим чухонским рассудком совсем тронулся. Разве бы я взял у тебя такие деньги?». Мумме говорил Глебу, когда они брели по Таллинну в его последний приезд: «Я перестал верить в дружбу. И бизнес-дела прекратил практически. Хорошо, что театроведение не бросал, кафедру в институте получил. Жить могу. Наверно только братьям можно доверять. Сестра у меня хотела квартиру отсудить, а брат — это надежно. Вспомни Леву-грузина».