реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Наливное яблоко : Повествования (страница 71)

18

Он перевел дух, сменил сигарету. Его благородно-вытянутое лицо с впалыми щеками подергивалось, словно слезы подступили к глазам, и он с трудом их сдерживает. Голос стал глуше:

— Его приглашают на Запад, он пропадает там месяцами, возвращается, конечно же, с валютой, но при этом доллары ругает, живя на доллары. Впрочем, это его дело. Хуже другое. Он практически перестал мне звонить. Если звоню ему я, всегда один и тот же ответ: «У тебя что-нибудь срочное? Нет? Тогда, извини, я занят. Я тебе перезвоню через два часа». Вначале я как дурак ждал этих перезвонов, потом понял, что это вежливая фигура речи, когда не хочешь с кем-то говорить. Этому он в Европе научился. Не встречаемся по полгода, по десять месяцев… Это мы-то! Которые раньше раз в три, а то и в два дня непременно виделись. Живем ведь в одном городе. Ко мне он заходить перестал, к себе не зовет, встречаемся только у родителей. Если все же удостаивает меня разговором, а я на что-то начинаю жаловаться — у него один припев: «Но, Тарас, это же правильная мысль, что каждый отвечает за себя. Я же тебе не навешиваю свои проблемы, а у меня их немало». Если я его спрашиваю, видел ли он свою старую возлюбленную, он отвечает: «Нет, ты знаешь, совершенно некогда, но я послал ей много денег». А я так, простите, не могу. У меня достаточно впечатлительная душа. Я ведь актером хотел стать, так что художественной эмоциональности с избытком. Я поэтому, наверно, и пишу мало. Больше люблю выступать. Многие считают, что я один из лучших докладчиков. Меня хотят слушать, это правда. Но что делать! Мне хочется нравиться другим — и левым, и, кстати, правым. Наплевать. И когда вдруг чувствуешь, что ты не нравишься собственному родному брату, раздражаешь его — помилуйте, это чересчур!

Он поперхнулся дымом, долго кашлял, потом снова закурил. Я не прерывал его, я ему сочувствовал. Нечто подобное я пережил, когда мой бывший лучший приятель Шурик Пустоват, всегда раньше искавший моего общества и моих идей, вдруг, с помощью суетных своих связей получив американскую профессуру, настолько стал важным, что перестал мне звонить, хотя и удостаивал коротких разговоров по телефону, но при случайных встречах смотрел поверх меня и тут же старался отойти к более значительному человеку. Но о Шурике — это другая история! От брата такое больнее.

— Вот и сейчас, — продолжал Тарас, — он был вместе со мной, не вместе, разумеется, а параллельно, в Германии. Я ему раз позвонил, он обещал через пару дней сам перезвонить, телефон здесь дорог, вы знаете. Конечно, не звонит. «Извини, говорит, у меня столько дел, что я бумажку с твоим телефоном куда-то потерял». Вот вы Достоевского помянули. Так мне иногда кажется, что мы с братом, как господин Голядкин-старший и господин Голядкин-младший. Он — это тот, кто в выигрыше. Нашим нынешним правителям именно такие нужны, они и сами Западу продались, хотя, думаю, Запад их за дикость все равно презирает. Ну, черт с ними. А ведь брату я до этого своего второго звонка ещё раз звонил, он не ответил, ответил автомат, я сказал, кто звонил и на всякий случай номер свой продиктовал. Но как будто этого и не было. Ладно. Спрашиваю его, для меня это важно, я первый раз из-за рубежа еду, а с кем ещё посоветоваться, как не с братом, короче, спрашиваю, объявлять ли на таможне валюту или схоронить, спрятать ее. А он в ответ так искренне недоумевает: «Тарас, но ты же уже большой. Хочешь — объявляй, не хочешь — прячь. И в том и в другом случае есть свой интерес, и свой недостаток. Решай». Я говорю: «А ты как делаешь?» Он отвечает: «Когда как». Но ему-то что! Он по сто раз туда-сюда катается.

Тарас вдруг настороженно и немного испуганно глянул на меня, ведь проговорился, что деньги везет, но я совсем не напоминал грабителя, и он успокоился. Он был у меня как на ладошке, прозрачен. Казалось даже что видны его и кровеносная и пищеварительная системы. Я тоже в прошлый первый приезд дико нервничал из-за валюты, хотя вез, разумеется, гроши. Во всем нужен опыт. И я ответил ему, как отвечали в тот раз мне:

— Если вы собираетесь возвращаться в Германию, то лучше объявить. Тогда сколько ввезли, столько сможете вывезти. А сколько вы ввозите валюты, таможне наплевать. Ее задача не выпустить валюту из страны. Конечно, выезжая, вы можете что-то скрыть, но тогда, если обнаружат, могут быть неприятности, во всяком случае, вывезти не дадут. А если есть квиток о ввозе, то будьте любезны.

— Возвращаться? — он вздрогнул. — К кому мне возвращаться?..

— Да это я так, к примеру, — не понял я поначалу его вздрога. Но тут же последовала довольно бессвязная речь, кое-что прояснившая. Но не всё.

— Мне деньги нужны для образования сына, — забормотал он, стряхивая пепел, которого уже давно не было на кончике сигареты, но он все равно стряхивал, не замечая этого. — Я вообще-то человек небогатый. А теперь образование денег стоит. Да и не хотят современные молодые люди образование получать. Оно им только помеха для нынешней жизни. Пока мы жили в стабильном обществе, то сомневаться в образовании не приходилось: оно годилось и для пути наверх, и для того, чтобы жить вполне достаточно, отгородившись от мира музыкой, живописью, книгами, ходить в концерты, на выставки, а монстров не замечать. Теперь почему-то это лекарство не действует. Все хотят денег, а не образования. У меня с сыном из-за этого постоянно конфликты. Европа, небось, своего образованного класса не губит, а нам подсовывает модель для слаборазвитых стран. Их наш интеллектуальный потенциал не интересует, вернее, интересует — в смысле выкачки мозгов: всяких там физиков, математиков, художников. Этих Европа покупает. А нормальным людям — шиш! Нас поддерживало прежнее государство своими штыками. Мы этого не понимали, бранили его. Штыки опустились, влез доллар, и все рухнуло.

И тогда мне показалось, что я почувствовал его больную точку, вокруг которой он наплел столько слов. А потому и сказал ему будто бы ни к селу ни к городу:

— Вот вы говорите — брат, братство. С детьми ещё сложнее. Растишь, вкладываешь в них всю душу, всю жизнь, живешь их болями и бедами, а они вырастают, и выясняется, что у них своя жизнь, а ты в лучшем случае — на обочине их жизни.

Он даже курить перестал, уставился на меня:

— У вас, наверно, у самого есть дети…

— Конечно, есть, — согласился я.

— Тогда вы понимаете, что это за удовольствие быть отцом великовозрастного детины, у которого на уме ничего, кроме прикидов и герлушек, а на тебя с твоей философией он смотрит как на динозавра, — он засмеялся, но не обычным своим смехом, а как-то вяло, ела-бо. — Ему, конечно, мои марки пригодятся, только он будет просить их не на образование, а на то, что он называет жизнью. Жена во всем его поддерживает, говоря, что у мальчика должна быть своя жизнь и не надо ему навязывать готовых образцов.

— Но вы же философ, — отчасти простодушно заметил я, — живите отдельно. Денег вам наверняка хватит пока что. А то найдите женщину, которая будет о вас заботиться, всю себя вам посвятит. Наверняка есть такие…

Он замедлил с ответом, хотя вначале ринулся было что-то сказать. Я отвернулся, глядя в окно. Вдоль дороги тянулась славянская Европа, беднее, грязнее, неухоженнее. Лязг и громыханье российского состава все больше и больше сливались в своей тональности с заокон-ным пейзажем, становились все естественнее.

Тарас тронул меня за рукав, я повернулся. Смущенный, даже слегка покрасневший, он заговорил, часто затягиваясь дымом:

— В конце концов мы оба мужчины. Почему не сказать? Да вы и сами видели… ее… на вокзале, — он снова смешался, но продолжил, — мою Гертруд. Ну что, я смею так сказать! Она сама себя так называла — твоя Гертруд! — даже выкрикнул он, хотя я не возражал. — Она Россией интересуется, русский знает, да ещё и философ притом, доктор наук — по нашему это вроде кандидата. Но не в том дело. Хотя и это важно, — он неожиданно хмыкнул смущенно. — В общем, она заботливая. И молода ещё. Детей нет. Надо сказать, темпераментная, я от немок такого не ожидал. Тридцать пять лет, детей, видимо, и не может иметь. Ни разу не беременела. Я для нее и как ребенок был, и как мужчина. Мне, конечно, с ней было хорошо и уютно. Целый месяц спокойствия и любви. Поздно, жалко, я с ней сошелся. Я ведь в Германии два месяца на стипендии пробыл. А с ней только месяц. Но она меня любит, полюбила. Это точно. Я это знаю, вижу, когда женщина не лжет, а вправду любит. Все-таки опыт у меня есть, поездил по конференциям по всему Союзу, — он захохотал, громко и самодовольно, как смеются в таких случаях считающие себя опытными в любовных делах мужчины. — Квартира у нее небольшая, всего две комнаты, зато своя. На двоих достаточно.

Он вопросительно посмотрел на меня. А что я?.. Что говорить ему, я совсем не знал. Какие уж тут советы!.. Страна советов впереди, ещё насоветуют ему, как поступить.

И тут, слава Богу, на мое счастье выскочили к нам в тамбур из предыдущего вагона два разгоряченных выпивкой и разговором русских парня лет двадцати двух — двадцати пяти: в кожаных куртках, с бутылками пива в руках и сигаретами в зубах. На кёльнском перроне я их не видел, значит, вошли позже. Сразу запахло кислым, давно немытым телом, потом, алкоголем, да ещё, видимо, нечищенными зубами.