реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Наливное яблоко : Повествования (страница 45)

18

Другой раз заскрежетало через несколько дней, дней через пять, как Тухлов на работу вышел. Мы находились тогда в молодом осиннике, копая ямы для посадки каких-то новых деревьев.

— Не люблю я этого дерева, — несколько раз произнес Данила Игнатьевич, указывая на осину. И вдруг, внезапно скользнувши меж копавшими ямы, подскочил к тоненькому деревцу и штыком лопаты срубил его под самый корешок. Я тогда впервые увидел, что лопатой можно пользоваться, как топором, как оружием. Срубив, он как-то из-под собственного локтя, из-под собственного плеча обернулся к остальным и выкрикнул, заискивающе улыбаясь:

— Воно как! Знай наших!

— Ты что это, дядя Данила, раздухарился? — спросил Володя.

— Попадет от начальства, — насупясь, сказал милиционер Иван.

— А Нинки-то и нет как раз, — хихикнул Тухлов. — А деревце я поглубже в лес сволоку, никто и не узнает.

— Чем дальше в лес, тем ну ее на фиг! — чему-то радуясь, попытался выразить свои чувства Гена Муругин.

А Славка предложил:

— Давай его хоть для шалаша используем…

— Шиш, — ответил Тухлов. — Ну его. Оно все испортит, да заметно, что свежее. Ну его. Не люблю я этого дерева.

Степан молчал, вылезши из ямы и опираясь на лопату, а дед Никита забормотал:

— Вот это кол, всем кольям кол, найти б ещё дуплистый ствол. А, Настасья? Чего это Даниле Игнатьичу деревце не понравилось?! Дерево хорошее: и как кол тоже, ну, не тот, не тот, это я шутю, а против всякой нечисти, колдунов, оборотней, упырей. В грудь его надо вбить. Оно нечисть при себе держит, не отпускает. Июда зря, что ль, на осине удавился?..

— Удивляюсь я тебе, Никита, — говорил узколицый и узкотелый Тухлов, даже приостановившись волочить деревце. — До старости дожил, а ума не нажил. Бабьим сказкам веришь. Сколько мы против этого суеверия боролись, а все вам мало наказаний было, все словно и без толку.

— А сам-то чего деревце не любишь? — поддерживая своего приставучего кавалера, деда Никиту, спросила кривая Настя.

— Это мое личное дело, — ответил Данила Игнатьевич. — А вот если б можно было, вот так вот и ваши суеверия повырубить, то хорошо бы было.

И он отволок деревце в гущину стволов и кустов, засунув под старый валежник. Пришла Нинка с инженером, но никто им про выходку Тухлова не рассказал: нельзя же выдавать товарища по работе, даже если он тебе не товарищ и даже если и не очень симпатичен. Это я ещё со школы усвоил. Да и все где-то эту общинную логику усвоили: один за всех, а все за одного. На нее-то, на эту логику, на эту привычку, Тухлов и понадеялся. Но что-то подлое показалось мне и в его поступке, и в том, как он всех обвел вокруг пальца: хотя всем не понравилось его деяние, но так он его совершил, что никто возразить и укорить не сумел.

И ещё совсем мне не понравилось, с какой легкостью, безо всякого раскаяния, он рассказывал, что в ВОХРе работал, зэков перевозил и охранял. Время было такое, что об этом все говорили и осуждали, а он говорил как о чем-то нормальном. Когда дед Никита в очередной раз принялся повествовать, поглядывая на Настю, как он проводником в поезде работал и как к нему в купе дамочки шныряли, Тухлов вдруг встрял:

— Эх, мне тоже поездить пришлось. Зэков повозить. Тюрьма на колесах. Беспокойная работенка. Это уж, скажу вам, точно беспокойно. Как бы кто стенку или пол не выломал. Ежели дерутся промеж собой, это пускай. Мертвеца и по дороге можно скинуть. Но вот ежели драка для виду, а сами чего замыслили, тут ухо востро держи. Ведь с меня с первого спросят. Один уйдет — на его место сядешь. Так начконвоя нам говорил.

— Так ты, дядя Данила, типичный продукт культа личности! — воскликнул удивленно Володя. — Небось, и политических возил, а?

— А всяких. И раскулаченных, и политических, и таких вон, как он, — Данила Игнатьевич указал на Степана.

— Это каких же таких, как я? — хрипло вдруг спросил Степан.

— А таких: не плутов, не картежников, а ночных придорожников.

— Дурак ты, Данила Игнатьевич, нашел разбойничка! — криво ухмыльнулся Степан.

— Это точно, Данила Игнатьевич, лучше Степана работника во всем Ботсаду не найдешь, — сказал и Славка.

— Хм, — пробурчал Тухлов (он лежал на траве, опираясь на локоть, а все равно казалось, что его вроде бы неподвижное тело непрестанно извивается), — близ норы лиса на промыслы не ходит.

Милиционер Иван с удивлением посмотрел на Степана, но ничего не произнес, а до всего любопытный Володя Ломакин все же любопытство свое выразил словами:

— Что, Степан, было что-нибудь такое, а?

— Все мое было быльем поросло, — ответил спокойно Степан. — А так если, то кого черт рогами под бока не пырял!

— Где черт не пахал, там он и сеять не станет, — быстро шелестнул Степану языком Данила Игнатьевич.

В быстроте Степан не отстал, в долгу не остался:

— У кого пропало, а к нам с обыском!

Этот фехтовальный обмен мгновенными словесными ударами поразил меня, да и не только меня. Но если, как я теперь понимаю, Тухлов рассчитывал, что наши милиционеры, Иван и Славка, займутся проверкой прошлого Степана, то он просчитался. Они были простые ребята, и им нравился Степан. Странно только, что в отношении Степана произошла удивившая меня перемена: он с Тухловым стал вроде бы за своего. Что-то сближало их, мне тогда непонятное. Да и сейчас не очень понятно, не брать же всерьез модные рассуждения о возникающей внутренней близости заключенного к тюремщику.

— И долго ты, Данила Игнатьич, в органах служил? — приставал Володя Ломакин.

Указывая своей извивающейся рукой на Славку, льстиво улыбаясь сыну могущественных родителей — Володе, тот сказал:

— Зеленый ещё был, вон Славки помоложе. Пришел, помню, наниматься, а мне говорят: «Длинный какой-то, и руки небось слабые», А тут в комнату заводят такого длинноволосого, морда дрожит, и пеньсьне («пенсне» он выговаривал как «пеньсьне») все с носа валится. Дело летнее, окна открыты, хотя подоконники и высокие. И вот, досель не знаю, проверяли меня иль в самом деле так случилось, а только вдруг и майор и конвоир из комнаты вышли и дверь за собой заперли: дескать, не убегут. А тут этот пеньсьнярик как вскочит, в пеньсьне-то, как вскочит да в момент уже коленками на подоконник взгромоздился. Я заорал, а никто не идет, я его за ноги и ухватил, он лягается, башмаки уж спадают с него, счас вырвется. Ну, вбежали, с подоконника пеньсьнярика сняли, увели, а меня приняли. Долго прослужил, с тридцать первого по пятьдесят третий, а потом просто в ВОХРе при заводе, это уж до пенсии. Далеко, правда, не пошел, так рядовым и остался, хотя сына Феликсом назвал. Да не помогло.

Не помогло? — ахнул слегка карьерный Славка. — А я выбьюсь. Я на дежурстве недавно одного задержал. Он женщину ограбил на пляже и в кустах бумажник стал чистить. Я к нему, а собака за кустами осталась. Он на меня как шуганет: «Пошел прочь, сопляк, пока цел». Я ещё и без формы был. Тут мой Рекс рыкнул и к нему. Сразу шелковый стал. А здоровый был детина. Покрепче Ивана. Мне сразу грамоту дали.

— У нас тоже грамоты имеются, — разжала губы молчавшая во все время разговора Пелагея Ниловна.

— Грамоты на стенку повесить можно, — сказал степенный Иван.

— Не плюй в колодец, вылетит — не поймаешь! — непонятно, осуждая или одобряя грамоты, крикнул Гена Муругин.

Все эти разговоры и разговорчики превращали Тухлова в предмет всеобщего внимания, но не обсуждения. За глаза его почему-то никто не обсуждал. Тем более — не осуждал. Несмотря на его сомнительные поступочки. То он ни с того ни с сего опрокидывал полную тележку с торфом, предназначенным для нескольких ям, в одну, так что торф почти целиком заполнял яму, затем забрасывал ее землей и разравнивал, подхихикивая и подмигивая мужикам. И деревья мы сажали в пустые ямы. То снова, рубил мелкие осинки и сволакивал их в валежник. То вместо того, чтобы, выкорчевывать глубоко сидящий корень, он, напротив, присыпал его землей, чтоб никто не заметил.

Но все же, если по совести, то я пропускал мимо души и эти поступки, и эти разговоры. Так он поступает, ну и пусть. Я, конечно, решил про себя, что Тухлов мне не нравится. Но принимать его близко к сердцу я не собирался. Что меня волновало, о чем я не мог не думать каждую минуту, — это мои отношения с Кирой. Точнее сказать, я мог существовать, что-то читать, о чем-то думать, что-то делать, пока не думал о ней. Как только я вспоминал ее, во мне подымалось тяжкое чувство вины, раскаяния и совершаемого предательства и закутывало всю душу. Я не мог решиться оставить ее. Как же она будет без меня! Я-то не пропаду, хоть я к ней и привык, но она?! Она же не переживет. Ну, руки, положим, на себя не наложит, но все равно — я предал ее. Раз ухожу, оставляю. Результат завышенной самооценки, сказал бы психолог. С психологией я знаком не был, а потому терзался, особенно когда она упрекала меня, что я типичный продукт массового общества, мидл совьет мен, — она была образованная девочка.

Я вспоминал, как приходил к ней домой, как ее мама, высокая и стройная блондинка, кормила нас обедом или ужином. Мы говорили о чем-то ничтожном вполне. А потом уходили в Кирину комнату, целовались до пьяного головокружения, я ее всюду гладил, но на большее даже в самом воспаленном воображении не покушался. Я был нравственный мальчик и знал, что до брака этого нельзя. И к браку все шло. Она надеялась на это, я видел. А мне вдруг даже подумать об этом стало страшно. Не хотел я жениться. Но считал, что уже обязан. Раз мы говорили об этом. Самое же гадкое было то, что, приходя к ней, уже поняв, что не хочу жениться, я не мог себя сдерживать — и все равно мы целовались, и я ее повсюду гладил. В минуты ссор она говорила мне обидные, уязвлявшие меня слова, уязвлявшие, поскольку я считал их справедливыми. Она говорила: «Ты думаешь только о себе. Ты слабый человек, и, как все слабые люди, думаешь только о себе. Ты не в состоянии подумать о другом человеке. Тем более проникнуть в него. Как же ты собираешься стать писателем?! Ты не умеешь жить сердцем, ты живешь только головой. Ты головной человек, который при этом ничего не может решить сам. Ты ни на что не можешь отважиться. Ты добрый, но ты безвольный, у тебя нет центра». Мне казалось, что она проникает в самую мою суть, что я и в самом деле неполноценный человек, не имеющий души и чувств, и очень терзался от этого. В свою очередь, она казалась мне человеком, обладающим всеми теми качествами, которых так недостает мне. И я понимал, что мне невероятно повезло, что я ее встретил. Поэтому я все равно продолжал ходить к ней, и, несмотря на то, что я не хотел жениться, дело вполне могло кончиться женитьбой, потому что она сумела убедить меня, что без нее я пропаду, да к тому же я чувствовал себя связанным поцелуями и отлаживаниями ее тела, которое и вправду было сформовано на славу. Да она и сама это знала, восклицая порой, вроде бы в шутку: «Да я самая красивая женщина на свете! Где ты ещё такую найдешь?!» А я, глядя на ее стройное тело, широкие бедра, высокую грудь, которую только что держал в руках и целовал, большие голубые глаза, длинные золотистые волосы, всю такую гладкокожую, ухоженную, понимал ее абсолютную правоту. При этом она водила меня в театры и на концерты. И поэтому мои мысли, что я не хочу на ней жениться, что я хочу с ней расстаться, понимались мной как проявление такой внутренней червоточины, о которой даже она не подозревает. Она-то любит меня, хоть я и плохой, и как же она окажется без меня, да ещё с чувством, что он (то есть я) ко всему прочему и предатель. Она этого не заслужила. Она не переживет, что бросают ее, такую хорошую, и даже не ради другой, а просто так, потому что не хотят быть с ней. Мне казалось, что такого подлеца, как я, свет не видывал. До Тухлова ли с его пакостями мне было?!