Владимир Кантор – Наливное яблоко : Повествования (страница 22)
Я отдал, хотя и чувствовал, что отдаю —
Я, конечно, мог бы сказать: «Все равно приноси. Я сам соберу». Или: «Приноси. Отец соберет». Но было ясно (и Алёшка это прекрасно знал), что ни отец, ни я собрать приемник не в состоянии. «Руки не тем концом приделаны», — так оправдывала мама папину и мою хозяйственно-техническую неприспособленность. Я растерялся, а Алёшка, торжествуя, удалился к себе. Понятно было также, что ни бабушка, ни отец не пойдут к нему с требованием вернуть — слишком интеллигентны. Так что приемник останется у него.
Мое счастье, что вчера бабушка долго беседовала с кем-то по телефону и отправилась в папин кабинет, где стоял приемник, видимо, уже после того, как я улегся спать. Вечером таким образом я избежал неприятных нареканий. Но тем острее ощутил утром непоправимость содеянного.
Я прислушался. В кухне шел разговор. Говорили обо мне. Говорила бабушка — как всегда правильные слова, которыми она словно бы защищалась от всех моих, папиных и маминых неправильностей и необдуманных поступков. Да и от всей остальной жизни, которая не была такой правильной, как ей хотелось бы.
— В конце концов он уже взрослый человек. Двенадцать лет — это совсем не мало. И должен сам отвечать за свои поступки, — голос бабушки Лиды звучал жестко, прямо-таки дышал непреклонностью. Я так и видел мысленно ее прямую спину и вскинутую вверх голову.
А что папа? Мама-то, небось, уже на работе. Она бы заступилась, хотя бы ради того, чтоб поперечить бабушке с её, как маме всегда казалось, высокомерным тоном. Потому что, поясняла мама, слишком долго твоя бабка по Европам ездила, все к нашей простой жизни привыкнуть не может. Бабушка и впрямь биографии была не совсем обычной: старый член партии, с девятьсот третьего года, после тюрьмы эмигрировала в девятьсот пятом в Швейцарию, сначала жила там, а потом, переехала в Аргентину. И вернулась в страну победившего пролетариата только в двадцать седьмом, и тут, как посмеивался лохматый поэт, случился фарт: ее не посадили. А не посадили потому, говорил он, что все партийные посты были уже расхватаны, ей куска пирога не досталось, и никому она не была соперницей. Так себе, обломок прошлого с партийным стажем. Но сама бабушка никогда не жалела, что вернулась на Родину, ибо жила идеалами, а не реальностью. Так мне казалось, а об идеалах твердили все газеты и громкоговорители, совпадая с бабушкиным душевным порывом прежних лет. Правда, Алёшка, выклянчивая у меня радиоприемник, ехидничал:
— Глупо сделала. Жила себе в Америке. А приехала сюда, к нам. Теперь поди жалеет, что в нашу серость вернулась. Вот и слушает свой приемник. Только растравляется. Ей от этого слушанья только хуже, понимаешь?
Мама считала так же, как Алёшка. Что бабушка на самом деле
И тут я услышал маму.
— Я сейчас подниму его, — сухо сказала она.
Потом распахнулась и хлопнула дверь моей комнаты, и мама резко дернула меня за плечо, разворачивая от стены к свету:
— Нечего прикидываться! Натворил — изволь отвечать!
Я открыл глаза. Мама была в том своем платье, в котором она ездила на работу, причесана, тонкие, уже накрашенные губы плотно сжаты, смотрела она на меня с гадливостью, в сильном раздражении.
Сердце упало, я испугался. Когда мама сердилась, мир рушился: оправдаться было невозможно.
— Я из-за тебя на работу опаздываю! Вставай немедленно и отчитывайся, зачем это сделал! Пока подзатыльник не получил! Довос-питывали! Мой сын — из дома вещи ворует! Чем ты лучше любого подзаборного?.. Меня же теперь тобой твоя бабка попрекать будет! Скажет, что я тебя таким воспитала, потому что сама —
Вжав голову в плечи, я торопливо выскочил из кровати и, как и положено виноватому, принялся молча и суетливо запихивать одеяло, простыни и наволочку с подушки в ящик для постельного белья. Но мама была так раздражена, что вырвала простынный комок у меня из рук, швырнула обратно на диван и крикнула:
— Отвечай, когда спрашивают! Я за тебя краснею и отдуваюсь, а он отмалчивается!.. Всю жизнь не промолчишь! Или свою дорожку уже нашел? Так потихонечку начнешь вещи из дому таскать? А потом что? У
Мама в детстве нагляделась многого, живя на рабочей окраине Москвы, и ее волновали простые и здравые вещи. Она знала, что
— Свое! Свое! — взорвалась мама. — Это не твое! Не тобой куплено! Не тобой поставлено! Не тобой возьмется! Это и не мое тоже. Поэтому не у меня проси прощенья. У меня — не за что! У бабки своей проси. Это ее приемник. А меня ты расстроил — хуже некуда. Вырастила себе опору!..
И, не удержавшись, мама все-таки влепила мне подзатыльник. Потом, тряхнув за плечо, сказала:
— Все! Не сопи. За дело! Убирай постель, мойся, завтракай. И оправдывайся сам. Нашкодил — держи ответ! А мне на работу пора бежать…
Мама вышла, но дверь за собой все же закрыла, оставив меня в огороженном пространстве, как бы защищенном от нападающих реплик и взглядов из кухни. Только теперь я начал понимать, а точнее — ощущать
Я надел теплую байковую рубашку и вместо синих хебешных китайских шаровар толстые школьные брюки. Мне чудилось, что так я защищеннее, будто в броне. И вышел.
Мама уже уехала на работу. Еще в комнате я услышал стук входной двери, после чего и решился выползти из убежища. Папа и бабушка сидели за кухонным столом друг против друга и молчали. Не ели, ждали меня. Отец выглядел смущенным и раздосадованным. Бабушка посмотрела на меня сквозь свои очки без оправы, но пока ничего не сказала. Она была одета в парадный жакет с орденской колодкой и длинную темную юбку, словно собиралась на партсобрание или какое-нибудь торжественное заседание. Но что-то было в ее взгляде, да и во взгляде отца отчасти тоже, что я не сразу понял. И только когда, чистя зубы, увидел свою физиономию в зеркале, догадался. Ибо глянул в какой-то момент на себя