Владимир Кантор – На краю небытия. Философические повести и эссе (страница 12)
«Ты хуже таракана», – угрюмо сказал дед.
«Может быть, а ящерам своим меня все равно не скормишь. Вот ты слесарь высшего разряда, без тебя завод не обойдется. А я зато инженер, ни хрена не работаю и получаю поболе твоего. И девки мне всегда с охотой дают, как с твоей Клавкой мы вместе на каток ходили, и я ее щупал, сколько раз она со мной спала, пока после смерти матери к тебе, отец, в койку залезла».
«Ну не груби отцу, Эрик, – возразил Адик. – Давайте о детстве вспомним. Помните, вы все меня Дуремаром-дурачком дразнили за то, что я всюду с сачком в болотах наших лягушек и головастиков ловил. Как мой дед-академик злился, когда я суп из головастиков себе готовил! Это лучше и слаще всякой девки!»
А я сидел и странные мысли-видения шевелились в моем мозгу. Я ведь знал неплохо этот двор, этот микрорайон. Рядом с нашим домом стоял одноэтажный деревянный домик на две семьи, в одной из них жила моя первая любовь Танечка, светлоглазая, курносенькая, очень милая, чистила мое пальто, когда я в лужу свалился. А ее милая мама одобрительно улыбалась: «Вот и же женишок у нашей Танюшки». Жили мы все небогато, даже наша профессорская семейка, но все же мне доставались иногда апельсины и зефир, которые я тут же тащил своей подружке, она сидела на лавочке, болтала ножками в ботиночках с калошами и иногда отламывала дольку апельсина и давала мне. Съев апельсин, она закусывала зефиром и бежала в сени своего домика, выносила кружку с водой, набранную из ведра, стоявшего на лавке в сенях. И поила меня, как героя-генерала из песни.
Один раз только нарушил нашу идиллию Серега, ее брат фабричный, как-то вышедший утром с похмелья и выливший на себя ведро воды, встряхнув и покрутив головой, он обратил внимание и на нас, мелкоту, ей одиннадцать, хотя уже грудки нарисовались, мне было уже четырнадцать, но чувствовал я себя маленьким еще. Он подошел к нам, приподнял Таньку, смачно поцеловал в губы и похлопал ее по оформившейся попе. Потом спросил: «Что, не трахались еще?
Пора уже, не дети. Ну, Вовка профессорский внучек, но из бедных, он тебя небось даже не полапал как следует. Вон Адик из его дома тебе уже в писю, что надо, засовывал, жезл свой то есть, при тебе мне рассказывал, а ты только хихикала да и посасывала его потом, сам видел». Я сидел то красный, то белый, то зеленый. Потом вскочил и выскочил за калитку. Танька кричала: «Зачем врешь?!» – и била брата кулачками, побежала за мной, но я уже влетел на свой третий этаж и дверь ей не открыл. И больше с ней по возможности не общался. Но помнил всю жизнь. До сих пор помню.
Сидя за столом у Эрнеста, после слов Адика о девичьей сладости я невольно вспомнил эту историю. А Адик словно почувствовал мои мысли и сказал: «Знаешь, эти лягушоночки из простонародья ужасно эротичны, я бы даже сказал – сексуальны. Они так ножки раскидывают, прямо как у цыпленка-табака. Танюшка, твоя дворовая подружка, которую ты так и не оприходовал, она ножки удивительно сладко раскидывала. Ладно, Вован, не сердись. Ты же ее не брал, так что и обижаться не на что. Хотя нам, из рода королевских жабов, жа-бов-принцев, все позволено. Сидишь на камешке и все вокруг себя видишь, а лягушонки перед тобой скачут, себя показывают. А наши профессорские, особенно дочки академиков, те вообще наглые были. Ты вот, Вован, Машку, дочку академика Форматорова, помнишь? Та никого не стеснялась».
Помнил я ее смутно, высокая, черноволосая с накрашенными красными толстыми губами и лошадиным хвостом на голове, как было тогда модно. Ноги были толстые. Училась в одном классе с Адиком. Переспала со всеми мальчишками из класса. От одного к другому передавала себя. Ходил рассказ, как ее мать, Анна Фридриховна, застала Адика в постели с дочерью; тот, судорожно натягивая трусы одной рукой, другую протянул Машкиной матери, при этом от неожиданности сполз в щель между стеной и кроватью, как таракан, и из щели вежливо пробормотал: «Гутен морген, Анна Фридриховна! Мы тут с Машей немецким занимаемся». И та вдруг похвалила его: «Хороший мальчик! Другие бог знает чего хотят от моей девочки, а ты ей в иностранном языке помогаешь! Не то что эти жабы, другие мальчики». А Адик, вспоминая эту историю, вдруг хихикнул: «А кто кого трахал – поди разбери. Как вцепится – приходилось ухи крутить, чтобы от себя оторвать!» Сим пронзительным голоском захихикал.
Эрик захохотал. «Все пацаны и есть жабы. Скольких этих лягв мы натягивали».
Голова у меня закружилась, хотя давно это было. Но все равно тянуло на рвоту.
Дед нахмурился. «Мы фашистов жабами называли. Жабы они и были нежитью. А ты, Адик, нежить и женщинов в нежить превращаешь. Они, конечно, разные. Но от нас зависит, как мы их видим. Как мы их видим, такими они и становятся».
Вдруг Адик вскочил: «Да ладно, дед! Ведь когда твои друзья-большевики нам доказали, что на небе пусто, пришлось искать что-то в глубинах земли, в ее пещерах, в ее пропастях, в ее слизи. Я смысл существования искал, я думал, что есть Сатана, и даже сатанистом одно время был. Но и Сатаны нет, есть слизь человеческая, живая и неживая».
Он вдруг хлопнул меня по спине: «А чего мы жилье Вована не посмотрели до сих пор? Пошли, пацаны, пошли. Да не дрейфь, хуже нет дрейфить. А ты, дед, захочешь, тоже к нему приходи!»
Но Эрик завалился на диван:
«Я поспать должен».
А мы очутились в моей комнате. Эрнест тоже. Книги, пианино, пишущая машинка и фотопортрет моего деда, который я перевесил в изголовье постели. «Ну вот, – сказал Адик, – вот тебе и великий черепах, твой дед». А далее произошло нечто невероятно жуткое. Портрет словно налился какой-то жизненной силой. Глаза деда засверкали, а руки и плечи разорвали бумагу, и оказался он в моей комнате сидящим за небольшим журнальным столиком. Сим охнул, побледнел и рухнул на пол, на минуту открыл глаза, пробормотал: «Я художник, существо чувствительное». И снова закрыл глаза, и стал белым, как школьный мел.
Адик сказал: «Навсегда ушел. Отправился к месту своего вечного пребывания, устье реки Жабенки в коллектор. Там разложится, и рачки им будут питаться». Он потер шею: «Я, пожалуй, тоже удалюсь. Делишек много, да еще две лягвы не оприходованы. И Сима с собой прихвачу». Он завернул его в газету, как большую покупку, взял под мышку и вышел, хлопнув входной дверью.
«Н-да, – сказал дед Моисей, – чудес на свете много, но прошу учесть, что все же по-прежнему есть тьма и свет, а Сим решил, что все, что не на небе, – это тьма. Но даже среди жаб можно найти светлых, которые противостоят тьме. Сим этого не понял. Дела мой фотопортрет из старой фотки, он воображал, что соприкасается с темной силой, а когда я вышел из его снимка, он понял свою ошибку. Но поздно. Я как черепаха Тортилла с золотым ключиком».
«Ключик от чего?» – спросил я, вспомнив Буратино.
Никто не ответил. Адик с Симом ушли.
Дед сказал: «От квартиры твоей будущей. Только пока он невидим. Ты его расколдуешь. Возвращаюсь на бумагу, а ты теперь дальше сам все должен искать и прояснять. Главное – семью береги!»
«Так ты жив или нет? – не выдержал я. – Ты же только на фотопортрете был…»
«А я, как слепой Тиресий, живу и смотрю внутренним взором. Вижу смысл, это главное. Древние греки ведь говорили, что тот, кто живет духом, не умирает. Потому что дух никогда не умирает».
«А где же нежить?» – крикнул ему я.
«Повсюду, – ответил дед. – А внешних отличий от человека немного».
«Точно, – подтвердил Эрнест Яковлевич, не удивившись явлению моего деда, – да и человеков мало осталось. А ты, Владимир, держитесь с Клариной за меня. Помру – комната вам. И выдумывать ничего не надо. А Инга себе найдет жилье, за нее не беспокойся!»
И он выскользнул из комнаты, а фото снова повисло над моим изголовьем.
Инга уходит с семьей из квартиры
А еще через две недели ко мне днем зашла Инга с бутылкой вина в руке: «Посидим немного, ты машинку-то свою отодвинь, освободи уголок, у меня бутылка испанской “Малаги” и итальянский пармезан. Вечером выпьем еще с Георгием, а потом на новоселье. Я тебе пришла признаться, мы же приятели, лучше уж ты через меня узнаешь, чем от ментов, которые наверняка припрутся с расспросами. Пора из дома нежити в нормальную жизнь идти. У меня ведь отец генерал был, Георгию до него далеко. Решили из этого дома уехать. Ты замечал, что запах канализации все время держится в подъезде? Вплоть до нашего последнего этажа. Поживешь подольше, заметишь. Звонить в РЭУ бессмысленно. Мне месяца хватило, чтобы это понять. Даже аварийка пробить засор не может, ведь дом на болоте выстроен, другого свободного места не нашли. Но что самое, на мой взгляд, жутковатое, что и аварийке не дает развернуться, под нашим домом внутрь уходит еще строение на восемь этажей. Зачем оно было выстроено, сейчас даже генплан не расскажет. Скорее всего, так тогда строили бомбоубежища, рядом ведь космический завод академика Люльки, а его рабочие на пятьдесят процентов жильцы этого дома. Бомбоубежище приказало долго жить, и что там сейчас, не знает никто. Понял? Зря ты Вальку тогда не трахнул, сейчас жил бы спокойно в двухкомнатной квартире, а баба она сладкая, заботливая».
«Я женат, – возразил я. – Ты же знаешь!»
«Жена не стенка – подвинуть можно, – усмехнулась Инга. – А ей лестно с интеллигентом…»