Владимир Кантор – Крепость (страница 87)
— Что делать! Во мне четверть еврейской крови!
— Да ты что, девочка, расслабься, я же интернационалист.
Не дослушав их пикировки, Петя отправился вниз за газетами — это входило в его обязанности. А уж Лина потом читала бабушке вслух. В ящике, рядом
— Лина, посмотри! — воскликнул он, всячески подчеркивая тоном, что к вчерашнему вечеру он даже мыслями не возвращается.
— Я рада за него, — сказала равнодушно Лина, мельком глянув.
— Дай-ка мне, — перехватил журнал Каюрский. — Живой писатель! Вот это да! Сосед ваш? Ну, молодец парень. Ух ты, он фантастику пишет!.. Гм. Надо бы с ним поговорить. Идея у меня есть, мучит меня. Впрочем, прочитаю сначала.
Он читал. Петя пил чай. Лина готовила бабушке завтрак.
— Пойди, разбуди ее, — сказала она, наконец, Пете. — Все уже готово. Пусть умывается.
Что-то кольнуло Петю, не по себе ему сделалось, даже лица Каюрского и Лины стали словно на черно-белой фотографии, безо всяких цветов жизни. А поскольку он старался избегать всего неприятного и пугающего, он быстро возразил.
— Я уже в школу опаздываю. Да и бабушку не надо будить, раз она спит.
Он выскочил в коридор, оставив журнал в руках Каюрского, подхватил свой, приготовленный с вечера портфельчик, но все же на секунду не удержался и приостановился у бабушкиной двери. Прислушался, смиряя жуть в душе. В комнате было тихо. Петя замер, сердце его тоже почти остановилось. И вдруг снова застучало: он
На лавочке под балконом, между подъездами, прикрывавшими их от ветра, уже сидели старухи: толстая, громоздкая в черном пальто Меркулова и маленькая, в вязаной кофточке, узкоплечая, плоскогрудая Матрена Антиповна. «Значит, у Меркуловой ночевала», — подумал Петя. Черная пуделиха Молли неторопливо, со старческой одышкой, обнюхивала кусты на краю газона.
— Чтой-то Искры Андревны не видать, — умильно плела слова Матрена. — Все с внучкой Сашенькой возится, хлопочет.
— А та ей грубит, ни во что не ставит, — сурово отрезала Меркулова. — Вырастет — заботиться о бабке не будет, это уж точно.
— Что и говорить! В старости человек никому не нужен, — отвечала Матрена Антиповна, делясь своим личным опытом.
— Здрасьте, — бросил на ходу Петя.
Но они остановили его.
— У вас, говорят, ночью неотложка была? — строго, но, с бесконечным любопытством по поводу жизни, смерти, болезней, прозвучавшим в ее голосе, спросила Меркулова.
— Нет,
— Да это я, Петя, — угодливо склонившись, прошептала виновато Матрена Антиповна, — не спала, услышала, как в вашем подъезде дверь хлопнула. А потом к окну подошла, фортка-то открыта была, а из квартиры у вас: голоса доносятся. Один голос мужской, незнакомый. Я и подумала, что Роза Моисеевна отмучилась, а врач приехал смерть свидетельствовать. Еще порадовалась за нее, что осень теплая, без доящей, землю копать легко будет.
— Это к нам гость приехал. Вот дверь и хлопнула, — добросовестно объяснил Петя.
— Умерла, значит, — сказала Меркулова, не слушая его, и перекрестилась. — Хороншъ-то где будете? С Исааком Мойсеичем рядом?
— Нигде. Бабушка жива, — отвечая, Петя почувствовал, каку него заныло все внутри.
— Жива? Ну и слава Богу. Пока логва, и ладно. Все равно скоро туда отправится. И мы за ней. Хотя по нашим законам — в разных местах нам быть придется. У евреев-то чего на том свете есть?
— Не знаю, — нейтральным тоном, будто не принимая упоминание о евреях на свой счет, сказал Петя.
— Ну и ладно. А мы уж решили, что все, отмучилась. Это Матрене Антиповне все не спится.
— Какой ужу меня сон? Старая совсем. Таблетки не помогают…
Петя двинулся дальше, к трамвайной линии, оставив их обсуждать снотворные таблетки. Неохота было ему сегодня идти в школу. Робел он встречи
Тимашев вышел из дома с омерзительным чувством в душе, в котором совмещалось раздражение на сына, ненависть к себе, стыд перед женой и тоска от невозможности сызнова почувствовать к ней любовь. В голове крутились почему-то блоковские строчки: «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Дальше строка обрывалась, как он ни напрягал память. Веселая, гульная, беспечная, талантливая, отзывчивая, а порой беспощадно непримиримая и жестокая такая вот у него Элка.
Немецкой педантичной рабочей усидчивости ей не было дано. Если что у нее получалось, то одним махом, одним духом, если же требовалась долговременная работа, то и Бог с ней, тогда и не надо никаких результатов. Как получилось, что, дожив до сорока лет, он разлюбил ее? И не в Лине тут дело. Это ад, это боль, что не может он ее больше любить. И тоска. От непонимания, как быть и жить дальше. «О, Русь моя! Жена моя! До боли…» Хоть и не церковным браком венчан, но ведь принял он на себя еще в молодости
Сын все же вчера явился, часам к двум ночи. Следом приехала жена. Илья проснулся, но поскольку уже лежал в кровати, то счел для себя возможным не выходить их встречать. Жена открыла дверь в его комнату. Он лежал, закрыв глаза. Похоже, она догадалась о его притворстве. Илья это понял по тому, как долго она стояла, однако вышла, ничего не сказав, «не разбудив его». И он в самом деле тут же уснул.
Проснулся поздно, около восьми. Он лежал на спине, как и заснул, когда притворялся спящим. Обычно он безо всякого будильника вставал часов в семь — по биологическим часам: привык поднимать сына в школу. Элка была сова, вставала только-только, чтобы успеть на работу. Поэтому часто ездила на такси, денег же не хватало, и эти поездки Илью тоже раздражали. Элка отбрехивалась: «Я езжу на такси, но не обедаю, так что лишних денег на себя не трачу». Это было, конечно, неполной правдой, но и не ложью: денег на украшения и наряды Элка у него не просила — обшивала себя сама. И Антона. И его, Илью, тоже.
Он лежал, тщетно пытаясь вспомнить, что ему ночью снилось. Потом взглянул на часы и быстро вскочил, чувствуя себя виноватым, что проспал и не разбудил сына в техникум. Антон, как и Элка, был совой и будильника по утрам не слышал. Илья постучал сыну в дверь и крикнул, чтобы тот вставал, что уже без пяти восемь. Сын пробурчал сердито, что проснулся и уже встает. Надо было бы проверить, действительно ли он встал, но Илья, не желая нарваться на утреннее хамство невыспавшегося Антона, вернулся в свою комнату.
Он снова прилег, чувствуя, что начинает нервничать, «заводиться», по выражению сына. А как было не заводиться, когда в собственном доме он должен быть все время готов к обороне от резкостей близких людей! Сына!.. Пытаясь успокоиться, он принялся вспоминать рассуждения стоиков, учивших мужеству жизни. Поглядел на Сенеку, лежавшего на столе, но брать его в руки не стал, потому что ничего, кроме рассуждений о добровольной смерти, которая и есть истинное мужество, он припомнить из его «Писем Луцилию» не мог. Все вспоминалась история про раба, которого везли на казнь, а он сунул голову в спицы колеса телеги, чтобы умереть по своей воле. Потому что мы не вольны в своем рождении, но вольны в смерти. А в жизни?.. На этот счет у Сенеки был один рефрен: тебе не нравится жизнь — можешь вернуться туда, откуда пришел. А как-то переделать жизнь?.. Но ведь сам знаешь, что это не получается, сказал он себе. Не ты ее, а она тебя переделывает.
Он снова посмотрел на часы, прислушался и сообразил, что сын так и не встал. Он поднялся. Подойдя к двери Антона, еще раз постучал. Оттуда сонный, как он и ожидал, голос бормотнул:
— Сколько времени?
— Десять минут девятого.
— Что?! Что ж ты раньше не разбудил?! Теперь я из-за тебя опоздаю.