реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Крепость (страница 39)

18

А у варварства, которое порождено было капиталистическим способом производства и породило впоследствии фашизм, было одно свойство, одна сила, которую мягкосердечной отцовской цивилизации было не преодолеть: решимость убить. Только ленинизм выдвинул идею воинствующего гуманизма и позвал сражаться за счастье миллионов. Ведь только сражаясь, можно победить зло, чего никак не хотел понять Исаак, оба Исаака: и их работник, и ее будущий муж. Она помнила, как рассерженный гаучо подъехал к их воротам и потребовал отца. Он полагал, что отец обсчитал его при покупке скота и хотел потребовать еще денег. Но отец был честный и никогда никого не обсчитывал. Гаучо, однако, этого не знал, он стоял, уперев руки в бока кожаной куртки, у левого бедра висел нож, кучижя, на правой руке через плечо свернутое лассо, глаз из-под шляпы не было видно, только черные густые усы, и он грубо ругался. А когда работник Исаак (которого отец воспитывал почти как сына, он был прямо как член семьи и приехал с ними из Юзовки) вышел к воротам и сказал, что отца нет дома, но что все расчеты произведены правильно, тогда гаучо еще больше рассердился, выхватил нож и зарезал работника, а потом вскочил на лошадь и ускакал. Она стояла у сарая и все это видела, видела, как работник вскрикнул и упал, схватившись руками за грудь, как дернулись ноги, и лужицу вылившейся из него красной крови. Еще секунду назад он двигался и что-то говорил, и вот его нет и уже никогда не будет. И на всю жизнь ее испугало спокойствие и отсутствие колебаний, с какими было совершено это убийство. И хотя отец ссылался на Сармьенто (что жизнь аргентинца в пампе полна опасностей, отсюда в его характере стоическое смирение перед насильственной смертью и то безразличие, с каким аргентинец убивает и сам встречает смерть), он был растерян, потрясен и испуган. Она помнила, что гаучо был высок, широкоплеч, в нарядном пончо — красивый мужчина, и вот он убил и ускакал, а работник лежал на траве мертвый. Гаучо ускакал, но он крикнул, что еще вернется поговорить с отцом. Они очень испугались и, когда отец возвратился из поездки по делам, все ему рассказали. Да, он тогда вспомнил Сармьенто, но тоже испугался и очень расстроился из-за работника, которого любил как сына. А где ее сын? Сын великой любви? Она несколько лет не выходила замуж за Исаака, чтоб не разрушить его семью. Пока он просто не ушел из дому. И не стал жить один. Тогда она пришла к нему, он был такой беззащитный, неумелый, о нем все время надо было заботиться. И капризный, как ребенок. И у них родился сын. Сын великой любви! Который сейчас в Праге. И не может приехать к своей смертельно больной матери. А отец тоже любил работника как сына. Тогда они его похоронили, продали ферму и переехали в Буэнос-Айрес. Ах, она навсегда запомнила этот город! Ночные цикады, пролетки, стучащие колесами, бой петухов, которым увлекся в Буэнос-Айресе отец, дневная сиеста, когда все спят, даже рабочие, прямо на плитах тротуара, внутренние дворики почти при каждом доме, широкие лоджии, красные ленточки федералистов, борьба федералистов и унитариев, городская жизнь, которая длилась до двух часов ночи, в том числе и для детей, импульсивные, темпераментные люди. Росас. Католическая церковь, которая была сильна, все чуть что крестились слева направо, целуя кончик ногтя на большом пальце правой руки. Кто мог знать, что возникнет еще одна большая партия — большевиков, а она окажется одним из ее организаторов. Но это уже во второй приезд, когда она была уже молодой женщиной, носила с собой пестрый веер, шляпку с мантильей, да, была молодой. Но в тот раз, когда они бежали с фермы, у отца дела в Буэнос-Айресе пошли неважно. И он сказал ей: «Ты должна учиться, чтобы стать цивилизованной женщиной». И они вернулись в Россию, на родину.

А там была потом гимназия и первые революционные кружки. Она работала среди шахтеров, пивших и в будни, и особенно по праздникам, когда без поножовщины и пьяных убийств дело не обходилось, беспрестанно дравшихся друг с другом, бивших своих жен и детей. Раньше она боялась этой грубой жизни, потому что навсегда запомнила этого страшного гаучо, грубого варвара, но теперь, когда она стала марксисткой и прочитала работу Энгельса «О положении рабочего класса в Англии», она поняла, что дело не в том, каков тот или иной рабочий, ибо в его недостатках виноват буржуазный строй, а в том, что за осознавшим свою миссию рабочим классом — будущее. И она смело ходила преподавать в рабочие кружки, где сознательные рабочие не позволяли пьяным хулиганам, забредавшим на занятия, обижать барышню и провожали ее вечерами до дома, в котором она снимала квартиру. А она звонким голосом объясняла им по дороге, что необходимо бороться за свои права, что им принадлежит будущее, что именно они построят бесклассовое общество. При непосредственном наблюдении рабочего класса, — говорила она с важностью, подняв кверху палец, невольно повторяя жест отца, — фиксации его непосредственных требований, нельзя порой увидеть, что именно рабочий класс призван преобразовать общество. Для того, чтобы это увидеть, нужно было совершить научное открытие, перейти от явления к сущности, выйти за пределы непосредственно данного, иными словами, совершить скачок в познании. Неважно, в чем в данный момент видит свою цель тот или иной пролетарий или весь пролетариат. А важно другое: что такое пролетариат на самом деле и что он сообразно этому своему бытию исторически будет вынужден делать. А они слушали благоговейно, цепенея как от малопонятных слов, о которых они не решались спросить, так и от присутствия чистенькой хорошенькой барышни. Это она поняла только потом, об этом ей рассказал ее первый муж, он был из пролетариев, его она тоже учила марксизму в кружке, и она была для него настоящей принцессой совсем из другой жизни.

Да, именно в кружке она встретила своего первого мужа, отца Бетти. Она называла его мужем, хотя они не венчались, не из-за разницы религий, разумеется, им обоим было на это наплевать, а для свободы, и жили, как тогда называлось, в гражданском браке. Она всегда была выше предрассудков, если есть настоящая любовь. Ей было шестнадцать лет, а он был очень красив, высокий, широкоплечий, черноусый, немножко грубоват и резок, неотесан, но таким и должен быть настоящий пролетарий. А она всю себя принесла пролетариату и не боялась никаких условностей. К тому же ее первый муж физически чем-то напоминал того гаучо-убийцу, чей облик отпечатался в ее памяти и часто вспоминался ей со странным чувством магнетизма, он притягивал ее, хотелось как-то умилостивить его. Но это было, когда она была глупой девчонкой, потом это прошло. Хотя она и сейчас помнит его. Но никакого магнетизма нет. А еще ее муж походил на Горького, конечно, молодого Горького, чей литографированный портрет она однажды приобрела в книжной лавке, хотя живого так никогда и не видела. Когда они в поезде ехали до границы и выходили на станциях, его принимали за Горького, и молодежь устраивала ему овации. Она гордилась этим сходством, еще не подозревая, что в духовном плане он совершенное ничто. А Горький тогда как раз стал настоящим пролетарским писателем, перестал изображать босяков и написал роман «Мать», став родоначальником социалистического реализма, где жизнь изображается не как она есть, а в ее революционном развитии. Она тоже мать, и дети ее настоящие коммунисты…

Она задумалась, не выпуская из пальцев авторучки. В дверь тихонько стукнули, и вошел мужчина, очень молодой, почти подросток, что-то среднее между чико и чикоте. Она его не знала и знала одновременно, она его давно не видела, хотя ей казалось, что он уже приходил. За ним прокралась кошка, сверкая зелеными глазами и дыбя шерсть, черная кошка с длинными усами. Сейчас она не так ее раздражала как обычно и, хотя это была явно не Алиска, но, может быть, кто-то из ее потомства, да к тому же пришел гость, и она хотела догадаться, кто он такой. Испанские слова, однако, вспомнились не случайно. На голове вошедшего было широкополое сомбреро, кожаная куртка и кожаные штаны, усики едва-едва намечались, черненькие и жиденькие, а над кривым носом моргали испуганные, робкие, но большие и красивые глаза. Он явно красовался в своем наряде и хотел казаться храбрым и сильным.

— Роза, я помню тебя девочкой, — сказал он, откидывая на плечи сомбреро, и оно повисло на шнурке, прикрыв ему плечи и верхнюю часть спины. — Тебе было семь, мне семнадцать, и мой хозяин, а твой отец, обещал выдать тебе за мне, когда ты войдешь в возраст. Дядя Моисей был справедлив, он бы выполнил свое обещание… Ты мне помнишь еще, Роза? Помнишь, я любил ходить в сомбреро, чтобы походить на гаучо, но настояттгий гаучо мне убил… Он был малъ омбре… Плохой человек…

Она была рада, что хоть кто-то к ней пришел, и улыбнулась ему, сказав:

— Присаживайтесь, пожалуйста. Я так рада вас видеть, а то я все одна. Как вас зовут?

— Мне зовут Исаак, Роза. Неужели ты мне не помнишь? Мы жили вместе в пампе. Пампа была ровная и зеленая, как биллиардный стол, ля пампа. На боку у меня висела кучижя, как у настоящего гаучо. Я хотел научиться скакать на коне, как аргентинский кентавр объезжать диких жеребцов, уметь на полном скаку остановить лошадь у нор выскачи, чтобы лошадь не сломала ногу, попав в норку. Так делали все гаучо. Я учился охотиться на вискачи, на американского зайца. Но я не умел убивать. Я мирный еврей. Мы с тобой гуляли во дворе и немного по пампе. А помнишь изгородь и столбы в ней? Мы ее ставили с твоим отцом. На верхушках столбов были круглые гнезда орнеро, по-русски эту птичку называли печник. Эти птички строили гнезда на столбах и пнях, они лепили их из грязи и травы. И помнишь, мы видели с тобой, как орнеро попал лапкой в петельку из травинки, им самим принесенной для постройки. Он давно висел и задыхался. Я достал кучижя и отрезал травинку, освободил орнеро. Ты помнишь? Он встал на ноги и запел, запел нам в благодарность песенку. А потом полетел над травой. Птичка благодарила нас, что мы спасли ей жизнь. Роза, помнишь ли ты это? А горячий матэ, который мы вечерами сосали из высушенных тыковок сквозь серебряные трубочки?..