реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Крепость (страница 26)

18

Илья говорил, зная, что и про себя говорит, но одновременно он как бы своими словами давал понять, что он-то преодолел или во всяком случае преодолевает такой образ жизни, что он — реальный творец, человек, который нечто создает. Но представив вдруг свой дом, быт, свою жизнь в своем доме, где, он не имел ни времени, ни воли это время взять, бесчисленных гостей, тут же услышал со стороны свою болтовню… И помрачнел.

— Не расстраивайся, ты не такой, ты настоящий, — шепнула чуткая к его настроениям Лина.

— Вам бы на форум, на трибуну надо — излагать свои идеи, — восхищенно сказал Петя.

— Где он, этот форум?! Только на вашей кухне, — пробормотал польщенный оратор.

— Дядя Илья, — не унимался, продолжал Петя, — так получается, что даже наша духовная элита — это дикари, варвары?

— В каком-то смысле получается. Но духовность, конечно, не атрибут профессии. А дипломированные профессионалы наши, как правило, ужасны. Одного нашего академика-философа послали недавно на симпозиум в Японию. Ну, натурально, в гостинице бассейн. Он плавки одел, в бассейн свои телеса спустил, пописал прежде, чем плавать, а вода возьми и окрасься в розовый цвет. Пришлось большую неустойку платить. — Илья ухмыльнулся.

Петя хихикнул, а Лина сказала:

— Фи, Илья, тыне лучше академика. За столом!..

— Прости, дорогая, — Илья поцеловал ее в локоть.

А Петя все не отставал:

— Но духовность ведь в ком-то хранится, — он, конечно, имел в виду себя, как понял Илья.

— Хранится. Вот случай был. Приезжает как-то высокая делегация передовой совхоз проверять. То да се, словом, все в порядке. Подходят к «Доске почета». И вдруг, в уголке, фотография Владимира Ильича, бородка, лысина, прищур. И подпись: «И.С. Рабинович, бухгалтер». Комиссия в ярости, бежит в партком, в дирекцию; парторга и директора за горло: «Вы за это издевательство ответите!» — «За что? Какое?» — «Вы в углу чью фотографию повесили?» — «Как чью? Рабиновича, бухгалтера» — «Вызовите его». Зовут бухгалтера. Входит. Он, точно он: бородка, лысина, прищур, жилетка из-под пиджака и картавит также: «Вы меня вызывали? Здравствуйте». Тогда один из комиссии нашелся: «Вы бы, говорит, товарищ Рабинович, хотя бы бородку сбрили». Увещевает его. А тот в позу встал, левую руку за спину, большой палец правой за жилетку зацепил и лепит: «Богодку-то я ебгить могу. Но куда я идеи дену?!»

И Лина, и Петя дружно засмеялись. Илья сидел, довольный собой. Погрустнев неожиданно, Лина спросила:

— Еще чаю? Ты голодный не остался?

Илья помотал головой.

— Говорят, путь к сердцу мужчины лежит через его желудок, — она комически вздернула вверх полоски черных бровей. — Но кто бы из женщин знал, как на самом деле все происходит! Где он, этот путь!.. — она снова засмеялась, но на этот раз низким, грудным смехом, даже с некоторым рокотаньем, и сказала, совершенно не стесняясь Пети. — Просто одним женщинам повезло, а другим нет. Одних и не любят, а с ними живут, а к любимым только иногда переспать заезжают…

Она подняла свои круглые красивые нерусские руки и прижала кончики пальцев к вискам. Илья увидел, что глаза ее блестят, хрящеватые ноздри раздуваются, но взгляд ее обращен не вовне, а словно бы внутрь. «Замучилась, — с испугом подумал Илья, — действительно, замучилась-измучилась. И все из-за меня. Так и свихнуться недолго». Он почувствовал даже раскаяние, но вместе с тем с удивлением отметил, что желание нисколько не уменьшилось. Сейчас бы обнять ее, но Петя смотрел на него во все глаза, как на гуру, и Илья снова начал было говорить:

— Дух живет там, где хочет, — он постарался сделать вид, что пропустил слова Лины мимо ушей сознательно, потому что нельзя же такое при подростке, и вернулся к проблемам любомудрия. — Но бывают условия благоприятные для его выявления, исторические условия, а бывают — чудовищные, когда дух в ком-то живет, но проявить себя вовне не может…

Лина вдруг, помертвев лицом, поднялась, извинилась и вышла из кухни, прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь. Оратор осекся, вскочил:

— Извини, — и бросился следом, тоже прикрыв за собой дверь.

Лина стояла лицом к окну, вздрагивала, будто плакала. Илья повернул ее к себе, но глаза были сухи:

— Ты что?

— Ничего. Извини. Ты зачем вышел. Я сейчас приду. Я почему? Просто ты меня совсем не любишь. Тебе с Петей интереснее рассуждать, чем слушать мои печали. Ты прав, милый. В самом деле, ты прав. Не обращай внимания. Это бабское. Это пройдет.

Илья прижал ее к себе, напрягся и потянул к дивану.

— Нет, милый, не надо. Петя на кухне. Дверь не заперта.

— Ну, Линочка, солнышко, радость моя…

— Нет, нет. Петя вечером куда-то уходит. Я забыла. Тогда… А пока иди назад. Ну чего ты будешь мучаться! Позвони, кстати, Кузьмину, посиди у него час. Пережди. Ну, иди.

Она развернула его лицом к двери.

— Иди. Я сейчас тоже выйду.

Петя продолжал сидеть за столом. Илья подошел к холодильнику, на котором стоял телефон, снял трубку, крутанул диск:

— Извини, Петя, мне только один звонок.

— Мне выйти?

— Что ты! Сиди! Я быстро. Алло! Борис? Привет. Как ванти дела? Это Тимашев. Я тоже рад. Я тут неподалеку. Не возражаете, если я к вам загляну ненадолго? О’кей. Ну, минут через двадцать.

Он повернулся. Лина уже стояла у него за спиной. Губы ее вздрагивали. Очевидно, она ругала себя за поспешное предложение, а Илью, что так быстро согласился с ним. Напряженно улыбаясь, она, пытаясь если не удержать, то хотя бы задержать, приглашающим жестом указала ему сесть за стол.

— Ты высказался, а мы с Петей, господин профессор, даже вопросов по прослушанной лекции не успели вам задать.

— Ну, конечно, я слушаю, — ответил Илья, не умевший никому отказывать, понимая, что Лина страдает, да и предполагавший, что сразу ему не выйти, потому двадцать минут и накинул.

— Не воображайте, уважаемый профессор, что вы один думаете о судьбах человечества. Мы тоже не дураки, не пальцем деланы, — она прикусила губу, глянув на Петю, но тут же справилась, потому что Петя уже «взрослый», — что ж, повторяю, не пальцем деланы, — на сей раз она рассмеялась. — Так вот, господин профессор, мы, конечно, понимаем, что судьба человека зависит от судьбы человечества, но ведь есть у каждого и какая-то своя персональная судьба. Например, почему старость нависает над человеком как проклятие, и не только своя, но и чужая? Я понимаю, понимаю, организм стареет, но ведь помимо простого биологического процесса возникает что-то неотвратимо роковое в поступках и даже в словах у всех стариков…

Илья почувствовал, как у него на физиономии устанавливается ласково-снисходительное выражение. Лина это выражение заметила, криво усмехнувшись, спросила:

— Дура, да?

Но тем не менее закончила — не совсем впопад:

— Хорошо, что моя мама умерла, когда ей еще шестидесяти не было… Я тогда плакала, а теперь думаю, что хорошо. Пусть это жестоко, но это так.

Илья открыл было рот, но, переведя взгляд на Петю, увидел, как тот по школьной привычке поднял руку, чтоб обратить на себя внимание.

— Я позволю себе выслушать и второй вопрос, прежде чем ответить на первый, если прекрасная половина аудитории не возражает.

Илья галантно-шутовски поклонился Лине, показывая, что принимает игру в профессора, что все это не очень серьезно, но все же достаточно серьезно, чтобы выслушать и ответить не понарошке. Он думал, что Петя поддержит вопрос о судьбе и роке, но подросток спрашивал о другом, не очень-то обратив внимание на вопрос кузины:

— Дядя Илья, я только одно хочу понять, безо всякого там профессорства, как же жить здесь, в нашем обществе, да и вообще в этом мире, если позиция гуманистического индивидуализма, как вы только что сказали, да и Томас Манн тоже об этом писал, бесперспективна. То есть, раз она отжила свое, стала в этом мире бессмысленной, то все мы, воспитанные на ценностях этого гуманистического индивидуализма, получается, что обречены на гибель. А перестраиваться ведь было бы низко, да и невозможно уже, — здесь в интонации подростка Илье послышался давний испуг не сегодняшней беседой рожденный. — А ведь честная позиция одновременно с исповеданием идеалов бабушки, ну, папиной мамы, — он покраснел, потому что сказал не «по-взрослому», — для нас уже невозможна. Она возможна только для циников и приспособленцев. А как же избежать при этом грозящей индивиду гибели? — он снова смутился. — Особенно еврею.

— Успокойся, — перебил его Илья, — по сионистским законам ты не еврей, ты русский, у тебя мать русская, что и в самом деле важнее.

— Ну уж нет, ко мне все угрозы антисемитские относятся, для антисемита полукровка — тоже еврей. И как еврей находится в положении изгоя, одиночки.

— Петенька, на полукровках же, как я сегодня говорил, держится мир, держится развитие культуры, — поторопился Илья.

— Вы напрасно шутите. Я отдаю отчет, о чем говорю. Я это переживал, со мной это было.

В голосе подростка звучал испуг, скрываемый словами об антисемитизме, о порядочности, об изгойстве… Илья это видел так отчетливо, что ему стало не по себе от страха мальчика: совершался жизненный выбор, надо было сказать что-нибудь достойное, но нужных слов он сразу найти не мог. С Линой дело было вроде бы понятнее: бабка заела. Но и тут от него ожидалось какое-то решительное слово. Он был в растерянности от собственной неготовности. Оставалось обойти слушавших округлыми речами. И все же при этом ему стало лестно, что от него так много ждут, хотя жизненный опыт ему подсказывал: подросток всегда ищет правду о жизни на стороне, а не на прямой линии — у родителей, ну а женщина все равно впитает в себя лишь то, что захочет. Элка с подружками часто обращалась к Илье за справками, он был для жены вроде говорящей энциклопедии, пусть рассказывает, раз уж такой книжник. Здесь же от него ждали совета. И он хотел ответить, потому что любил не только Лину, но и всю эту семью: и Розу Моисеевну, и Владлена, и его тихую, приветливую жену Ирину, и Петю, — семью, которая сама не осознавала свою необычайность и вместе с тем историческую представительность, явленность. Он хотел ответить, но не знал, как и что.