реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Крепость (страница 13)

18

— Видите ли, Роза Моисеевна, мы при нашем Институте собираемся открыть Музей ветеранов революции, ну, тех, кто участвовал, а при этом еще — чтоб были нашими сотрудниками. Мне поручено составить их биографии, чтобы студенческая молодежь знала, кто своей работой, своим героическим прошлым подготавливал почву для будущего, для нашего светлого сегодняшнего. Нам бы хотелось знать о вашей работе подпольщицы, об участии в революции пятого года. Вы же член партии с одна тыща девятьсот пятого года, мне в кадрах сказали, там еще ваше личное дело помнят. Ну и, конечно, прежде всего о вашей роли в Октябрьской революции, а также о дальнейших вехах вашей славной биографии, включая и работу в Институте.

Она остановилась, выжидая. Бабушка молчала, задумавшись и припоминая. Но тут в разговор влез Саласа:

— В момент совершения Великой Октябрьской революции Роза Моисеевна, как я слышал, находилась в эмиграции по партийному заданию. Правильно я говорю, Роза Моисеевна?

— Да, в эмиграции мы тоже чувствовали себя работниками партии, — смутно и неопределенно ответила бабушка. — Я там провела около двадцати лет, с девятьсот шестого года.

Петя подумал, что неучастие бабушки в революции должно разочаровать мужиковатую корреспондентку, но гостья не сдавалась, хотя тон ее и вправду стал не такой приподнятый:

— А как вы попали в эмиграцию? Вы, наверное, были в Швейцарии, с Лениным. Расскажите, как вы туда попали.

— Нет, я была в Аргентине. Но попала я туда не случайно. Мой отец всегда был свободолюбивый! — начала бабушка совсем не то, что, по Петиным понятиям, от нее ожидала корреспондентка. Петя даже поразился бабушкиной простодушной искренности и одновременно политической нечуткости. — Когда начались погромы, он сразу уехал в Аргентину. Я думаю, мое свободолюбие от него. Да, когда начались погромы, он уехал. Он не хотел жить в стране, где погромы. А в Аргентине был богатый меценат. Такой барон Гирш. Он там основал земледельческую колонию. И всем евреям давал землю бесплатно, и еще деньги и оборудование. Но евреи ленились, потому что им все досталось даром, получали у барона деньги и ничего не делали. Отвыкли трудиться. А мой отец, о! он был трудолюбив, он не брал денег у барона Гирша, он все засеял и выращивал, как надо. Соседи ходили и удивлялись, какие у него ухоженные поля и хороший урожай. Ведь, как и остальные евреи, он жил раньше в черте оседлости и не имел права крестьянствовать. Но он был трудолюбив, мой отец, и всему научился. А потом один гаучо убил ножом папиного работника, который не пожелал ему отдать лошадь. И тогда мы вернулись. Разве можно жить там, где тебя могут каждую минуту пырнуть ножом! Но в эмиграцию я поехала снова в Аргентину. Там уже были корни, остались знакомые. И потом я уже была старше и понимала, что гаучо — темные, обездоленные люди, просто нужно их дикие инстинкты наполнить классовым смыслом и направить их ненависть против эксплуататоров. А первый раз я в Аргентине была в семь лет.

У бабушки была книжка «Аргентина в фотографиях», присланная теткой еще лет десять назад. Петя любил ее рассматривать, пытаясь представить ту страну, где родился его отец, — в каком-то смысле историческую прародину. Он знал, что Аргентина — страна эмигрантов не в меньшей степени, чем США, что там есть столица Буэнос-Айрес и река Ла Плата, что в устье этой реки первые поселенцы нашли много серебра и потому назвали эту землю «Аргентиной», то есть «серебряной». Argentum по таблице Менделеева значит серебро. А в предисловии к книжке, написанном на четырех языках, Петя со словарем вычитал следующее:

«В нашем бурном мире Аргентина является наиболее интересной и очаровательной страной, — с неизменной возможностью мирного и благоустроенного житья для тех, кто захочет здесь поселиться. Ее территория составляет несколько тысяч квадратных миль, в Аргентине можно найти все типы климатических условий, так что она является своеобразным конспектом климатов как Америки, так и всего мира. Похожая на гигантский, перевернутый кверху ногами треугольник, она содержит скалистые горы и палящие джунгли на севере, величественные водопады Игуасу, необъятную Патагонию, захватывающие дыхание озера Анд и ледяной пункт Южного полюса. Слава Аргентины увеличивается с каждым днем, и замечательные достижения ее народа становятся известными и за границей». И так далее, все в том же приподнято-рекламном духе.

Рассматривая ту часть книги, где были фотографии пампы и ее обитателей, Петя теперь вполне знал, как выглядит настоящий гаучо: широкополая шляпа на ремешке, черные густые усы, слегка вывернутые пухлые губы, шейный платок, завязанный как галстук, широкий черный кожаный пояс на широких штанах, а в руках непременно витая веревка — лассо. А вот как выглядел его прадед, он даже и вообразить не мог. Бабушка почему-то не сказала корреспондентке, что после революции девятьсот пятого года прадед снова уехал в Аргентину и поселился в Буэнос-Айресе, поэтому бабушка в эмиграцию уехала к родителям. Но когда началась первая мировая война прадед Моисей вдруг почувствовал приближение смерти и, бросив семью и все свои аргентинские дела, поехал каким-то кружным путем, потому что прямым было невозможно, едва ли не через Японию, умирать домой, в свою Юзовку. Добирался почти полтора года и таки добрался, а там через месяц и вправду умер. Думая об этом, Петя часто приходил к мысли, что, видимо, домом нужно считать не то место, где ты родился и живешь, а то, где ты хочешь умереть. Впрочем, мысль эта мелькала у него мимоходом, и он особенно ее не фиксировал, оставляя на будущие, «взрослые» размышления.

— А сразу вернулись первый раз? — спрашивала корреспондентка Матятина, проявляя журналистскую смышленость. — Ну, после убийства работника…

— Нет, отец некоторое время был представителем фирмы Дрейфуса в Буэнос-Айресе, продававшей зерно. Он был способный, но ему надоело подчиняться директору фирмы. Отец был независимый, к тому же и фирма прогорела, вот мы и уехали.

Голос Матятиной, записывавший на магнитофон бабушкину историю, поскучнел еще больше:

— А расскажите лучше, как вы попали в тюрьму.

— Я росла в Юзовке. Теперь это, кажется, Донецк. Там и гимназию кончила. Там меня приняли в партию. Когда наша организация провалилась, то почти всех арестовали, а меня нет, и еще одна, Таня ее звали, была дочь попа, тоже уцелела. Она сбежала из Юзовки и поехала в Одессу, где были тогда мои родители, они снова собирались в Аргентину. И рассказала все моей матери. Мать приехала и хотела меня увезти с собой. Но мне было неловко. И я осталась. Пришли жандармы и очень стеснялись, что им надо арестовывать барышню. А я была рада. Я даже была счастлива, что меня арестовали, и нисколько не боялась. Тогда у всех было такое настроение, что настоящий революционер должен пройти через тюрьму. Это как бы своего рода революционный университет. А в тюрьме, ее еще называли крепостью, тогда было довольно свободно. Был такой мягкосердечный начальник, Федулин его звали, какой-то глупый тип. Мы ходили из камеры в камеру. Проводили собрания, диспуты.

Пете казалось, что он просто чувствует отчаяние корреспондентки, которая ни слова не слышит о жестокостях царизма, а слышит про тюрьму, больше похожую на дом отдыха общего типа. Но вот бабушка перешла к своему излюбленному рассказу о тринадцатидневной голодовке, и Петя почувствовал даже облегчение, что сейчас, наконец, все станет правильно, и бабушка выдаст хотя бы отчасти тот текст, какой от нее ждут.

— А потом мы устроили побег одному уголовнику. Мы его распропагандировали, ведь мы боролись не с ветряными мельницами, а с реальным злом царизма. И помогали людям найти себя в борьбе. После побега начались строгости. Камеры заперли, и нас перестали пускать друг к другу. Нас это возмутило, и мы устроили голодовку. Вот я голодала тринадцать дней. И до сих пор жива. Пережила своих братьей и сестер. У меня была необыкновенная жизнь. А потом меня выпустили на поруки. И мать сразу увезла меня за границу. Там я и родила свою дочь. У нас тогда были так называемые гражданские браки.

Бабушка все равно говорила не то. И Петя терзался, что эти люди наверняка ее не поймут и втайне будут потешаться, если не хуже. Ведь их совсем не интересует ее человеческая биография, даже реальная политическая не интересует (как бабушку исключили из партии, как потом восстановили — «с сохранением стажа»). То, что им надо, они знают заранее, а в ее рассказе этого нужного нет. Еще потому его смущал ее рассказ, что уже несколько лет, как евреям разрешили уезжать, и он слышал разговоры в трамваях, что евреи заварили всю эту кашу, устроили революцию, под шумок накопили деньжат («не успел их Сталин передавить всех!») и теперь бегут, а надо бы их всех вместо Америки — в Сибирь. Ужасно, что так говорили и интеллигенты и простой народ, вроде Желватова, отец которого раньше работал инженером на заводе, а теперь, как рассказывали, в винном магазине ящики подносит с водкой. Бабушка же словно поддерживала эту точку зрения своим непродуманным рассказом, подчеркивая свое еврейство, а не партийность.

Матятина выключила магнитофон, потом что-то сообразив, снова включила его, — в последней надежде: