реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Крепость (страница 112)

18

— Собираются, от народа прячутся и харчатся за его счет.

И пошел себе.

Коммунист Каюрский дернулся сказать ему что-то вдогонку, но не нашелся, а потому выглядел таким растерянным, что Илья решил пошутить, чтобы теперь его встряхнуть. Но шутка невольно продолжила умозаключения статьи о Чернышевском, мрачные его размышления, вызванные глухой тоской:

— Раз есть пришельцы, Николай Георгиевич, то почему не быть в нашей стране и царству мертвых. У нас все есть. И мы с его уголком сейчас случайно столкнулись. Вы спросите, почему случайно? Во-первых, случайность есть проявление закономерности. Во-вторых, в нашей стране все случайно и спонтанно. Никогда не знаешь, когда здесь снег выпадет, — повторил он тещу и добавил. — Все спонтанно, все вдруг. Лина вдруг пыталась покончить с собой, моя жена вдруг все узнала, моя жизнь вдруг круто переменилась. И это не моя персональная судьба, это общий закон. Впрочем, извините. Я только хотел сказать, что, может быть, умирая, люди просто переходят в иную субстанцию, нам, живым, неведомую, в этой субстанции могут еще долго существовать как бы живыми. Что-то делать. И зарплату за свою мсртвяпкую работу получать. А вход в их царство элементарен: вдруг в московском метро открывается дверь, там мертвяцкое бюро пропусков, вохра…

— А правильно это, — внезапно соглашаясь, перебил его Каюрский. — Живому с мертвецом никак нельзя общаться, затянуть к себе может. Так что охрану тут правильно поставили. Я уж Ленину Карловну предупреждал, чтоб с Розой Моисеевной аккуратнее была. Я покойницу уважал, а все равно — мало ли что!..

— Вы что, всерьез это? — одно дело теоретизировать, метафорически определяя нежизненные формы как мертвые, а людей, чуждых развитию, как мертвецов, другое — воспринимать эту метафору как реальность.

Они уже стояли на платформе, ожидая поезда. Каюрский ухмыльнулся:

— Ишь ты, конечно, всерьез. Потому что знаю. В Сибири у нас народ опытный, ближе к земле, к лесу живем. У вас тут сколько опосредованных форм! — морг, крематорий и тому подобное. А мы прямо рукой касаемся. Особенно в деревне.

Подошел поезд, они вошли в вагон, встали у противоположных, закрытых дверей. Каюрский продолжал громко говорить, пассажиры невольно прислушивались, хотя влезть в его рассказ репликой желающих не находилось.

— Мальчишкой был, мне мать рассказывала, как к товарке ее, подружке то есть, во сне покойница-мать пришла и говорит: «Нам с отцом плохо живется, дай нам что-нибудь для Христова дня». А баба-то та помнила, знала, что нельзя покойнику ничего давать, а то унесет с собой кого-нибудь. Она и говорит: «У меня, мама, нет ничего». А мама ее настойчивая быта: «А я все равно возьму». Подошла к жаровне, выскребла из нее в подол, а потом и сообщает: «Пойду. Мне нельзя долго с живыми быть». Вышла за дверь — и колокола бить стали. А потом у этой женщины дочь померла. Забрала-таки покойница внучку. Так мне мать рассказывала, но дело-то в том, Илья Васильич, именно, что умершую эту дочь я знал, в соседней избе жила. И в одночасье вдруг, по улице шла с ведрами, вздохнула, за сердце схватилась и на землю грянула. Ведра покатились, вода разлилась, подбежали к ней, а она уже мертвая. И никогда дотоле на сердце не жаловалась. Вот я Ленину Карловну и предупреждал, что чтобы ей не мерещилось, пока одна, ничего никому не давать, кто бы и чего бы ни просил.

— Что ж, и бороться с этими мертвяками никак нельзя? — криво улыбнулся Тимашев, чувствуя невольную жуть фольклорной побасенки.

— Отчего нельзя? Можно. У нас вот случай был. У одной муж умер. Думала, переживала, боялась, что придет — он и пришел. Никогда не надо бояться в таких случаях, Илья Васильич. Вот он приходил к ней каждую ночь и жил с ней как муж. Конфеты приносил. Она их ест ночью, а останутся — под подушку положит. Утром смотрит, а там вместо конфет орешки бараньи лежат. Рассказала все свекрови, а та и посоветовала: «А ты сядь на порог, чеши волосы, а семя, семечки по-вашему, ешь. Только ногу не поставь в раствор двери, — оторвет. А как он спросит: чего ты ешь — отвечай: вошей». Так та и сделала. Сидит, волосы чешет, муж к ней пришел и спрашивает: «Что делаешь?» — «Вшей грызу», — отвечает. Он как хлопнет дверью! И больше не приходил. Так с детства нас и учили: именно, что всегда нужно слушать советы старых людей, ведь годков и опыту у них поболе. Во всяком случае женщину ту ее свекровь убедила. И именно ей на пользу.

За завораживающими этими рассказами они доехали до станции «Динамо», и теперь эскалатор вез их к выходу на улицу. Дурнота и слабость вроде бы отпустили Илью, но при том словно все жизненные процессы в нем остановились. Не в силах был ни думать, ни чувствовать. Только логика разговора вытягивала его из оцепенения:

— А вы сами-то Николай Георгиевич, верите в то, что рассказываете? Ведь это все суеверия…

— Помилуйте, — гудел Каюрский. — Как можно не верить в народную мудрость! Опыт поколений…

Они шли мимо стадиона «Динамо» к трамвайной остановке, — часто так Илья к Лине ездил, но сейчас не замечал привычного пути. Иркутянин вел его и говорил, ни на секунду не затыкая глотки:

— Я и Ленине Карловне целую миску семечек насыпал и, как отвечать, научил. Береженого все Бог бережет. А почему верю я сам?.. Да вам историю про себя расскажу. Как раз трамвай пустой подошел, сядем — я и расскажу. Ну вот, — усевшись рядом с Ильей, он начал рассказ. — Гулял я с одной девушкой, молодой еще был. Влюбленный. И вот девушка эта, невеста моя, померла. Я ее очень любил и крепко жалел. Долго об ней потом думал. И вот собрались как-то мы, парни, возле колокольни. Рядом молодежь бегает. Я и говорю: «Э-эх, была бы там сейчас моя Маруся, я бы сейчас залез на колокольню». Ребята привязались: «А тебе не залезть на колокольню!» Время было уже одиннадцать, двенадцатый час. Я говорю: «Но, да пустяки. Залезу! Залезу и позвоню». Только туды залез, на колокольню-то, гляжу моя Маруся там сидит! Вот так скорнувшись… Я ее: «Маруся!» Она мне не отвечает. «Маруся!» Опять голоса не дает. Я с нее платок сдергиваю — и в карман. В колокол позвонил и спускаюсь. Ребятам говорю: «Вот, она счас там была, платочек снял с нее». Смотрят: верно, в ее платке моя рука обмотана, в котором похоронили, — этот платок. Действительно, значит, правда. Домой пришел. Вечером она приходит и говорит: «Отдай мне платок!» Я, значит, ей выношу, кладу на крыльцо, говорю: «Возьмите». Напугался, как видите, на «вы» перешел. А ведь жил с ней до того. Она мне отвечает: «Нет, как умел снять, так сумей и повязать». И скрылась. А на второй вечер она опять приходит. «Коля, отдай мне платок». Я опять вынес ей — она опять не берет. И вот привели потом попа, поп ходил, кадил тут, причастил меня — все это сделали. Поговел я. Все равно каждый вечер приходит. Но, решили: что же, именно, что делать нечего, придется лезть на колокольню и повязывать. Залез. И только стал повязывать, платок-то, она меня как схватит! Схватила крепко и зажала!..

Илья вздрогнул, чувствуя невольный детский испуг. Каюрский перехватил его вздрог, но сделал вид, что ничего не заметил, повествуя дальше:

— Да, зажала… Потом никак не могли ее руки разомкнуть: ни топором разрубить, ни пилой распилить. Так я тут и помер. Вместе с ней меня и похоронили. Ха-ха-ха!.. — захохотал он на весь трамвай, глядя на ошалелое, осунувшееся лицо Тимашева. — Да вы впечатлительный человек, Илья Васильевич! Шучу я, не видно разве? — мощной рукой он обнял Илью за плечи. — Не обижайтесь. За такими байками легче время проходит. Да и успокаивают они. Я к вам хорошо отношусь, вы мне понравились. Я бы хотел подружиться с вами.

Это прозвучало неожиданно, а потому нелепо, но лестно.

— Вы мне тоже симпатичны, — осторожно сказал Илья.

— Значит, будем дружить, — он протянул свою лапу. — А насчет своих женщин не беспокойтесь — все перетерпится и образуется. Жалеть их надо, но не потакать. Вы сходите все же к Ленине Карловне, ее поддержать надо. Человека в нервном расстройстве можно повернуть и так, и эдак. Можете убить, можете спасти. А завтра-послезавтра решайте, кто вам дороже. Извините за совет. Просто я уже сходить должен. И без того остановку лишнюю проехал. Назад к Савеловскому придется возвращаться. Мне еще в «Правду», чтоб извещение о смерти старого члена партии дали. Потом за Петей в школу заеду. Я быстро, вы не сомневайтесь.

Пожав Илье руку, ласково потискав и помяв ее в своей лапе, Каюрский двинулся к двери и на следующей остановке соскочил на тротуар. Трамвай тронулся, иркутянин поднял руку с рот-фронтовским приветствием — сжатый кулак у плеча — и зашагал метровыми шагами к Савеловскому. Через минуту Илья почувствовал, что из него словно вынули какой-то стерженек. Присутствие Каюрского, его болтовня держали его, не давали упасть. А теперь он ссутулился, опустил голову, горло у него сдавило.

Виноват. Виноват кругом и во всем. Виноват перед Элкой. Сам скверно воспитал сына. А в годы, когда тот требовал особого внимания, запустил его окончательно: слишком много романов, слишком много пьянок. И что толку, что старался убирать всяческие преграды перед Антоном. Требовалась душевная работа, а на нее-то он оказался не способен. И вот — потерял жену и сына. И не знает, как ему отныне жить, да и имеет ли он право на жизнь… Но покончить с собой — страшно. До римских стоиков, видевших в смерти последний шанс на свободу, ему далеко. Нет воли принять решение. Да и другое еще: а вдруг за самоубийство и в самом деле полагается ад?.. А он еще ведь может исправиться, не исключено также, что и Бог имеет на него свои виды. Вдруг ему суждено создать что-нибудь великое. А покончить с собой — оборвать надежду на исправление, на созидание, на возможное улучшение своей жизни.