Владимир Кантор – Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте (страница 5)
Интересно, что именно те писатели-мыслители, которые видели неспособность к действию русских героев именно так и читали образ Гамлета. Заметив, что «первое издание трагедии Шекспира “Гамлет” и первая часть сервантесовского “Дон Кихота” явились в один и тот же год[26], в самом начале XVII столетия»[27], И.С. Тургенев резко разводит два этих типа, полагая Дон Кихота символом действия, а Гамлета – символом бездействия. Он сближает по времени два великих текста, однако не чувствует, не понимает, что в обоих случаях изображен рыцарь, борец, воин, христианский воин, не понимаемый миром. Причем их сходство подчеркивается невольно их книжностью. Дон Кихот – «книжный рыцарь», а Гамлет – студент, книжный «христианский воин» из Виттенберга. Только католик Сервантес изобразил христианского воина в рыцарском облике, причем с намеком на Христа, который является перед глазами современников как посмешище в качестве юродивого и сумасшедшего.
Стоит отметить, что Сервантес и смеется над своим героем, но грустно смеется, ведь Дон Кихот по сути своей рыцарь «без страха и упрека». Подобную рыцарскую жизнь прожил и сам автор великого романа, воевавший с турками, лишившийся левой руки в бою при Лепанто, попавший в алжирский плен, где провел более двух лет.
Протестантский Гамлет суров, он не кажется сумасшедшим, он притворяется сумасшедшим, но только так и в том и в другом случае можно бороться с этим миром. Однако внутреннюю параллель Гамлета с Христом угадал Пастернак в стихотворении «Гамлет»:
Для Тургенева религиозный вопрос Гамлета абсолютно невнятен. По его мнению, герой Шекспира – «Анализ прежде всего и эгоизм, а потому безверье. Он весь живет для самого себя, он эгоист; но верить в себя даже эгоист не может; верить можно только в то, что вне нас и над нами. Но это
Стоит, однако, прислушаться к протестанту Гегелю, который понимал бездействие Гамлета как сущностное религиозное действие по обезврежению возможного адского искушения: «Вначале мы видим Гамлета мучающимся смутным чувством, что произошло нечто чудовищное. После этого ему является дух отца и открывает совершенное преступление. Мы ожидаем, что после этого открытия Гамлет тотчас же приступит к наказанию преступника, и считаем, что он имеет полное право мстить. Однако он все медлит и медлит. Эту бездеятельность Гамлета ставили в упрек Шекспиру и порицали его за то, что в трагедии отчасти нет движения. <…> Но <…> Гамлет медлит, потому что он не верит слепо призраку. <…> Здесь мы видим, что призрак как таковой не распоряжается беспрекословно Гамлетом. Гамлет сомневается, и, прежде чем предпринять какие-нибудь меры, он хочет сам удостовериться в действительности преступления»[29]. И все же именно от Гегеля идет представление о Гамлете как бездеятельном герое: «Гамлет – прекрасная благородная душа. Не будучи внутренне слабым, он, однако, не обладает сильным чувством жизни; охваченный тяжелой меланхолией, он бродит печально и бесцельно. У него тонкое чутье. Нет никакого внешнего признака, никакого основания для подозрений, но ему чудится что-то неладное, не все идет так, как должно быть. Он предчувствует, что свершилось нечто чудовищное. Дух его отца сообщает ему подробности. Быстро рождается в его душе решение отомстить. Он всегда помнит о долге, который ему предписывает собственное сердце. Но он не позволяет, подобно Макбету, увлечь себя, не убивает, не беснуется, не наносит удар прямо, подобно Лаэрту, а продолжает оставаться в состоянии бездеятельности, свойственном прекрасной, погруженной в свои переживания душе, которая не может сделать себя действительной, не может включить себя в современные отношения. Он выжидает, ищет объективной уверенности, следуя прекрасному чувству справедливости, однако не приходит к твердому решению. Даже обретя эту уверенность, он предоставляет все внешним обстоятельствам. Далекий от действительности, он не разбирается в том, что его окружает, и убивает старого Полония вместо короля, действуя опрометчиво там, где требуется рассудительность. Он погружен в себя, когда требуется проявить настоящую энергию, пока наконец в этом сложном потоке обстоятельств и случайностей помимо его деятельности не осуществляется судьба целого и его собственного, вновь возвратившегося в себя, чувства»[30].
Это объяснение, в сущности, равно пересказу. Призрак побуждает, но Гамлет проверяет, хотя как воин он готов к бою. Об этом его монолог «Быть иль не быть». Перед ним проблема: совершит ли он христианское действие, убив Клавдия, или то будет поступок, спровоцированный дьяволом, но тогда и возникает вопрос, что ждет его на том свете. Не серное ли пламя, как отца? Вот об этом он и размышляет: «Какие сны приснятся в смертном сне, / Когда мы сбросим этот бренный шум?» Его монолог – это размышление перед боем. И ясно решение: если пьеса покажет правду, он должен вступить в бой с королем. Но как тогда быть с Офелией?
Повторю, что трагедия «Гамлет» – это система искушений. Его искушает призрак (это главное искушение), и задача принца – проверить, не дьявол ли его пытается ввести в грех. Отсюда театр-ловушка. Но при этом его искушает любовь к Офелии. Искушение – это постоянная христианская проблема.
Женщина как искушение
Начну эту главку с текста Эразма: «И снова – справа и слева, спереди и сзади – нападает на нас этот мир, который – по слову Иоаннову – весь во зле лежит и потому враждебен и противится Христу. Способ отразить эту армию, конечно, непрост. Ведь она то в ярости разбивает оплоты души разными несчастьями, словно тяжелым тараном в открытом бою, то склоняет к предательству огромными, однако же пустейшими обещаниями, а то нежданно подкрадывается тайно проложенными ходами, чтобы поразить нас – зевающих и беспечных. Наконец, внизу тот самый скользкий змей – первый предатель нашего покоя, то скрываясь в одного с ним цвета траве, то прячась в своих норах, извиваясь сотнями колец, не перестает преследовать по пятам единожды падшую нашу женщину. Пойми, что женщина – это плотская часть человека. Ведь это наша Ева, через которую изворотливейшая змея совращает наш дух к смертоносным наслаждениям. С другой же стороны – будто мало того, что столько врагов грозят нам отовсюду, – внутри, в самой глубине души, мы к тому же носим врага более чем домашнего, более чем родственного. Как ничего не может быть ближе его, так ничего не может быть опаснее»[31].
Именно об этом, еще до визита Призрака, думает Гамлет:
Здесь стоит остановиться и разобраться с этим странным убийством отца Гамлета и поспешным браком его матери. Попробуем построить простую логическую схему. Вряд ли убийца мужа рассчитывал бы на срочный брак с вдовой им убитого человека, тем более брата. Но датский двор славен своим непотребством, именно с этого, как помним, начинает Гамлет свою характеристику родины. Его отец – очевидно, пожилой и заслуженный воин: сон после обеда – это признак физической старости. Младший брат, как не раз это звучало в мировой литературе, беспощадный соперник старшего. Эта же тема у самого Шекспира в «Короле Лире», где рисуется семейство графа Глостера и взаимоотношения его двух сыновей: откровенная подлость младшего Глостера Эдмонда по отношению к старшему брату Эдгару и отцу. Эдмонд тверд в своих намерениях:
Таково же, скажем, отношение Франца Моора к старшему брату Карлу и его понимание несправедливости природы («Разбойники» Ф. Шиллера): «У меня все права быть недовольным природой, и, клянусь честью, я воспользуюсь ими. Зачем не я первый вышел из материнского чрева? Зачем не единственный?» Далее идет борьба на уничтожение. Через простое самооправдание: почему-де все получает старший, хотя это всего лишь игра природы, что один старше, а другой младше. И младший сознательно идет против природы, пускается на коварство, в конце концов, становясь воплощением зла. У каждого своя подлость: Эдмонд и Франц Моор пишут поддельные письма, желая оклеветать соперников. И можно представить, что младший брат короля, будучи всего-навсего моложе, тоже очень по-своему побеждает старшего – воплощение человеческого идеала. Его мужская молодость для пожилой королевы – это и есть основное искушение. Иногда говорят, что Клавдий, конечно, не воин, но в отличие от своего старшего брата – тонкий политик. Он не воюет, не ссорится, а тонко отговаривает, скажем, Лаэрта от бунта. Однако скорее можно назвать такое поведение даже не политиканством, а интриганством, той ловкостью, с которой он отобрал у своего брата жену и корону. Отговаривая сына Полония от бунта, он поддерживает в нем чувство мести, а месть готова и на подлость, и Лаэрт принимает из рук короля отравленный клинок.