реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Фриче – Трагикомедия индивидуализма (страница 3)

18

В рождественский вечер, когда обитатели шхер украшали свои хаты, он ложится в лодку и „поворачиваясь спиной к земле, выплывает в открытое море. Вдруг глаза его остановились на звезде, сияющей между Лирой и Короной, на той самой звезде, которая, по преданию, привела трех развенчанных царей в Вифлеем — и пали они ниц перед Малюткой. Философ поспешил перевести свой взор на созвездие Геркулеса, бога ума, сил и мужества, который освободил некогда Светоносца-Прометея.

А лодка плыла по волнам океана, унося в темноту безумного аристократа.

Так отверг и Стриндберг народную массу, тот камень, на котором созиждется церковь будущего, оснуется царство Божье на земле. Но на высотах самодовлеющего индивидуализма у него закружилась голова: он кончил жалко и глупо.

Стриндберг, протестовавший против господства женщины и черни, поспешил уверовать во власть чертей и духов. В период от 1894—1897 г. он постепенно превратился из аристократа в мистика. Историю этого перерождения он рассказал в двух странных произведениях, озаглавленных „Inferno“ и „Легенды.“

Стриндберг зачитывается теперь известным романом Бальзака „Серафита“ — „это мое евангелие“, восхищается сочинениями знаменитого мистика Сведенборга: „он мой Вергилий“, углубляется в трактаты французского мага Сара Пеладан, занимается оккультизмом, теософией и магией. „Я опять так близок к загробному миру, — говорит он, — что жизнь возбуждает во мне отвращение: меня охватила тоска по небесам.“ Земля кажется ему каким-то адом, „Inferno“, населенным чертями, духами и ведьмами. Из сочинений Сведенборга он извлек очень странную теорию. Над земной жизнью царят незримые „силы“ или духи. Добрые по натуре, они думают только о благе людей, желая их воспитать до совершенства. Если человек задумал совершить какой-нибудь грех, то эти духи вдруг поднимают шум, водят его за нос, сбивают с толку. В одном месте своей исповеди Стриндберг серьезно рассказывает, как эти духи вылечили его от алкоголизма.

Живя в Париже, он каждый вечер отправлялся в свое любимое кафе пить абсент. Когда он заглянул, 17 мая, в ресторан, все места были заняты: пришлось поневоле идти домой. На следующий день он нечаянно уронил рюмку: на другую у него не было денег. 19 мая его кто-то задержал; 20 мая — в ресторане случился пожар; 1 июня — он уселся в садике, как рядом лопнула водосточная труба и кругом распространился невозможный запах. „Я начинаю понимать, — восклицает он, — что духи хотят меня вылечить от порока, который меня иначе доведет до сумасшедшего дома. Хвала Провидению!“

Так признал гордый ницшеанец над собою власть чертей и демонов.

Но Стриндберг не успокоился на мистицизме. В 1898 г. он прочел известный роман Гюйсманса „En route.“ На него пахнуло воздухом средних веков.

„Снова возвращаются к нам времена веры и догмы“, — восклицает он. — „Молодые люди одевают монашеские рясы и мечтают о монастырских кельях. Они пишут легенды и мистерии, рисуют Мадонну и Христа. Магия и алхимия вербуют все новых приверженцев. Снова возникают крестовые походы против турок и евреев. Скоро на площадях запылают первые костры, на которых будут сжигать ведьм, уличенных в колдовстве. Вереницы богомольцев тянутся в Лурд. И само небо дает отупевшим людям свои знаки, в циклонах, бурях и наводнениях.“

Вот до каких жестоких абсурдов может договориться павший „аристократ нервов и мозга.“ От этих слов пахнет кровью, в них сверкает топор палача, топор монаха-инквизитора.

„Настало царство антихриста“, — продолжает Стриндберг свою исповедь. — „Мы все отданы во власть князя мира, чтобы смириться и пасть во прах, чтобы проникнуться отвращением к себе и тоской по далеким небесам.“ И поэт, добровольно себя развенчавший, готов пойти по тому самому пути, по которому некогда в далекие средние века шел кающийся германский император.

„Не забудем же, что царская дорога лежит через город Каноссу. Только в лоне матери-церкви находится спасительная гавань.“

Но предварительно необходимо очистить свою душу от греха юности, когда поэт был „герольдом социализма“, мечтая освободить современников от предрассудков старины.

И Стриндберг приносит публичное покаяние.

„Весь смысл скандинавской литературы 80 года заключался в одном слове: эмансипация. Я тоже думал освободить женщину, но я видел, что она погрязает в безнравственности. Я хотел освободить обездоленных тружеников, но я понял, что готовлю миру самых ужасных притеснителей. Я мечтал освободить молодежь от предрассудков, но я видел, как она заражается пороком,

„И теперь мне стало ясно, что эмансипация человечества — одна только нелепость. Я знаю теперь, что жизнь должна для нас быть исправительной тюрьмой.

„Я беру свои слова назад.“

Так, очистив душу от греха непокорности, Стриндберг вступил 5 мая 1897 г. конвертитом в один из католических монастырей Франции.

И прежний гордый ницшеанец-аристократ, протестовавший с пеною у рта против господства массы, пал ниц перед величайшим тираном в мире, перед одиноким старцем в белой рясе, со строгим и беспощадным лицом, перед римским папой, царящим в пустынных залах Ватикана.

III.

Аристократический индивидуализм Ницше нашел в Италии убежденного последователя в лице Габриэля д’Аннунцио, потомка старой дворянской фамилии.

Среди многочисленных портретов, нарисованных кистью Леонардо да-Винчи, есть один, изображающий типического аристократа эпохи Ренессанса, современника Цезаря Борджиа. красивого и сильного, страстного и жестокого, в руках он держит гранатовую ветвь с ярко красным цветком и спелым плодом.

Портрет изображает одного из предков итальянского поэта.

И Аннунцио убежден, что гордый дух этого современника кондотьера Борджиа и художника да-Винчи ожил к новой жизни в его собственной груди.

Поэт любит уноситься мысленно в далекие средние века, когда дворянство было господствующим классом, когда рыцари без совести и страха попирали ногой подлых холопов, когда религией был культ власти, наслаждения и красоты. „Хвала нашим предкам!“ восклицает Джузеппе Кантельмо, герой романа „Девы скал.“ „Слава им за прекрасные раны, которые они наносили, за прекрасные пожары, которые они зажигали, за прекрасных иноходцев, которых они объезжали, за прекрасных женщин, которыми они обладали, и за всю резню, за все упоение, за роскошь и разврат. Хвала им!“

И поэт чувствует, как в нем самом еще не умерли эти властные инстинкты, не заглохли эти феодальные настроения. Он замечает, „как порою из недр его натуры, — оттуда, где спит бессмертная душа его предков, — вырастают вдруг сильные и несокрушимые побеги энергии.“ Но этим аристократическим инстинктам нет простора в наш плебейский век, когда „общественная жизнь представляет жалкое зрелище низости и бесчестия.“

Аннунцио ненавидит поэтому всей душой буржуазную демократию, которая заняла первое место после великого дня Risorgimento, созданная силою капитализма и патриотизмом гарибальдийцев. Он ненавидит этих „новых избранников фортуны, низкое происхождение которых не могли замаскировать ни парикмахер, ни сапожник, ни портной.“ Он ненавидит этих „нахальных господ, разъезжающих в блестящих каретах по княжеским улицам, перед виллой Боргезе“: „звонкий топот их рысаков раздается по всему Риму, и их надменные позы, их хищнические руки в неуклюжих перчатках, точно говорят: Мы новые владыки мира. Преклонитесь!“

Он ненавидит их не за вульгарность и некультурность, за их равнодушие к красоте искусства, за их неуважение к памятникам древности. Там, где в былые годы возвышались изящные церкви, грациозные дворцы, великолепные галереи, теперь белеют известковые ямы, краснеют кучи кирпича и наспех сооружаются грубые мещанские здания.

„Казалось, по всему Риму пронесся ураган варварства“, негодует поэт. „Исчезло всякое уважение к прошлому“.

Аннунцио ненавидит всей душой и пролетариат, готовый, по его мнению, ежеминутно „сжечь книги, разбить статуи и запятнать картины“. Он громит вождей народа, проповедующих братство и равенство, мечтающих „все головы сделать одинаковыми“, этих „бессмысленных идиотов“, этих „конюхов большого животного — черни“.

И поэт не теряет надежд, что раньше или позже аристократия снова восторжествует над грязным плебсом и снова захватит власть в свои руки.

„Вам нетрудно будет привести в повиновение это грубое стадо“ — утешает он итальянское дворянство. „Плебеи всегда останутся рабами, потому что у них врожденная потребность протягивать руки к цепям“.

И поэт мечтает о том „цезаре-спасителе“, который освободит родину от господства черни. Соединяя в своей личности властный дух кондотьера Цезаря-Борджиа и эстетическую чуткость художника Леонардо да-Винчи, он „перекинет в будущее тот идеальный мост, по которому привилегированные породы могут наконец перейти пропасть, отделяющую их от власти“.

Так отверг и Аннунцио народную массу.

Аристократический индивидуализм итальянского поэта носит яркий эстетический отпечаток. Для него нет ничего выше музыкального стиха, красивого образа, изящной картины. Он беззаветнее всего боготворит искусство. Он видит в поэзии лучшее средство возродить родную страну. Он задумал, как известно, построить на холме Яникула, театр в античном стиле, на подмостках которого пойдут исключительно его собственные пьесы. И он искренно верит, что они вольют свежую кровь в дряхлеющее сердце латинской расы. А если искусство призвано сыграть в родной жизни такую небывалую роль, если от него зависит регенерация страны, то художник должен, естественно, занять место автократического государя, неограниченного первосвященника: он имеет полное право предписывать толпе какие угодно законы, порабощать окружающую действительность. Пусть гибнут миллионы, страдают безвинные, пусть истекают кровью сердца. В этих муках и в этих стонах художник найдет сюжет для потрясающей картины, поэт уловит мотив для звучных песен.