Владимир Фриче – Поэзия кошмаров и ужаса (страница 29)
Посреди комнаты высится огромный идол – олицетворение полового чувства. В красном освещении глаза каменного изваяния, сделанные из нефрита, светятся «дьявольским выражением». А вокруг идола безумствует оргия дикого сладострастия, «валяются груды безумно сжимающих друг друга и сливающихся тел».
«И понял я в эту страшную минуту, – говорит герой Мирбо, – что в сладострастии таится самый мрачный, самый скорбный из всех ужасов».
В сексуальный кошмар превращается половая любовь и в романе Пшибышевского «De ргоfundis».
Перед взором охваченного ужасом и безумием поэта проносится эротическая фантасмагория.
Он видит «шествие тысячной толпы, которую гонит бешенный экстаз разрушения под небом, дышащем огнем и чумой». Он видит, как «души людей извиваются и подергиваются в адской виттовой пляске жизни». Он видит «спины, исполосованные ремнями и железными прутами», видит все человечество «беснующимся», видит «восторг безумия в его озверевших глазах».
И вдруг ему кажется, будто около него какая-то женщина – не то суккуб, не то вампир, – и она оплетает его тело своими членами. Он задыхается.
«И снова он слышит, как приближается шествие осужденных и безумных, как оно вьется и клубится, словно спутанный ком рук, ног и тел, которые кусаются, разрывают друг друга разъяренными кулаками, толкают и отрываются один от другого с адскими мучениями и не могут оторваться».
В невыразимом ужасе бросился он на таинственную женщину, чтобы задушить ее в объятиях страсти, а она «рвала зубами кожу на его шее, и впивалась пальцами в его грудь».
А кругом бесновалось, объятое безумием, человечество, его стоны превращались в «рев диких, остервеневших зверей», и «пальцы ломались в кровавом аллилуйе разрушения».
Так стало даже и то чувство, из которого когда-то бил живой родник поэзии и счастья, источником подавляющего ужаса, и из его некогда столь светлых и ясных глубин поднялись душераздирающие кошмары, пронизанные отчаянием и мукой, озаренные отсветом адской пропасти.
Ужасы и кошмары вторгаются в конце XIX и начале XX в. и в искусство.
Наиболее яркими представителями этого течения в живописи являются Ропе, Бердслей, Штук и Мунк[182].
Они принадлежат к разным национальностям. Ропе – бельгиец, Бердслей – англичанин, Штук – немец, Мунк— норвежец. Все они, кроме того, представители разных стилей, носители разных приемов творчества. Между элегантными, шикарными рисунками Ропса, странными черно-белыми иллюстрациями Бердслея, романтическими картинами Штука и импрессионистическими набросками Мунка на первый взгляд – очень мало общего.
И однако, они братья по духу, члены единой семьи.
Все они люди крайне впечатлительные и легко возбуждающиеся, люди с явной невропатической организацией психики, люди настолько нервные, что порой видят и слышат – подобно одному из героев Эдгара По, – не только все, что делается на земле, но и многое из того, что делается в аду. Как интеллигенты конца XIX в., они ближе к женскому, чем мужскому типу и потому отводят сексуальному моменту огромное доминирующее место в жизни и в творчестве. В их глазах женщина также вырастает в символ зла, в вампира и ведьму, в дочь князя тьмы. Все они пессимисты.
Подавленные настоящим, не веря в будущее, они склонны видеть в жизни кошмар безумия и ужаса, царство злых демонических сил.
Близость этих художников к вышеразобранным писателям несомненна и выражается даже внешним образом.
Так, Мунк создал один из лучших портретов Стриндберга, Бердслей иллюстрировал «Саломею» О. Уайльда, который вообще не примыкает к рассмотренной нами группе писателей, но в «Саломее» во всяком случае близко подошел к ней, а Ропе был не только другом Бодлера, Барбе д’Оревильи и Вилье де Лилль-Адана, но и украсил своими рисунками «Les Epaves» первого, «Дья-Вольские лики» второго и «Жестокие рассказы» третьего.
Творчество всех этих художников выросло из того же самого пессимистического настроения, которое породило и поэзию кошмаров и ужаса.
Все эти художники отводят, как сказано, сексуальному моменту огромное значение и трактуют его в безнадежно-мрачном духе.
Человек обеспеченный, жуир по темпераменту, Ропе близко познакомился с французским буржуазным обществом третьей республики, и ему сразу бросилась в глаза одна из наиболее ярких особенностей этого мира – господство кокотки.
Первоначально он бичевал этот мир всемогущей Нана довольно благодушно, со сдержанной иронией светского человека, который и сам умеет ценить красивые формы женского тела.
Потом незаметно в это сравнительно спокойное и даже светлое настроение вторгаются все чаще мрачные нотки.
У кокотки – царицы мира – вырастают ноги сатира, ноги дьявола.
В таком виде она изображена на рисунке «Господство кокоток», где она сидит верхом на мужчине и погоняет его хлыстиком, или на едко-мрачной сатире на современное буржуазное общество, озаглавленной «Проституция и воровство царят над жизнью», где она стоит с лицом не то кретина, не то преступника на вращающемся в мировом пространстве земном шаре, а сзади с нее стягивает платье черная, мрачная фигура одетого в пальто и цилиндр господина, похожего на дьявола.
Мы видели, что другой важной причиной, вызвавшей в мужчине страх перед женщиной, было его сознание своей слабости лицом к лицу с ее половой стихийностью, сознание ее превосходства как полового существа.
В глазах Ропса женщина вырастает незаметно в колоссальную фигуру, в богатыршу телом и ростом, а мужчина становится все меньше, все более жалким, становится глупеньким, бедненьким паяцем, которым она играет, как девочка – куклой.
Ропе дважды воспроизвел в разных вариациях эту тему – доказательство, как она была ему близка.
Вот стоит огромного роста дама в бальном платье, самая заурядная мещанка с грубо чувственными губами, точно героиня сказки о великанах, и держит на ладони маленького шута-паяца. Она смотрит на него не то презрительно, не то недоуменно, словно желая сказать: так вот каков наш недавний господин.
От взоров и чувства Ропса не ускользнула и третья существенная причина, породившая в мужчине страх перед женщиной, а именно – ее боевое выступление в качестве феминистки, ее стремление к равноправию.
На одном из его рисунков стоит женщина, опоясанная саблей, на знамени, на котором красуется лозунг возмутившихся женщин: «Droit des femmes».
Так все более складывалось у Ропса убеждение, что половые отношения – не более как вражда и ненависть.
Борьбой является прежде всего половое чувство. Мужчина-самец нападает на женщину-самку, хочет взять ее силой, а она не сдается, вонзает свои зубы в его затылок, и глаза ее горят дикой злобой и невыразимым ужасом. Враждой является, по существу, и семейная жизнь. Старуха-жена схватила за горло мужа и придавила его к стене в страшной злобе, готовая его задушить. Рисунок озаглавлен «Ненависть к мужчине», – его творцом мог быть только – ненавистник женщин.
И чем сосредоточеннее, чем интенсивнее становилось в душе Ропса это женоненавистническое настроение, тем все явственнее всплывали перед ним из мрака прошлого старые, кошмарные образы.
Мужчина снова превращается в св. Антония, который молится перед Распятием и вдруг, заслоняя Христа, перед ним встает прекрасная женщина-соблазнительница, или он становится средневековым магом, сидящим в своем кабинете, уставленном ретортами и склянками, перед огромным фолиантом «Compendium maleficarum» («Руководство по вопросу о ведьмах»), а из волшебного зеркала, сияя ослепительной красотой, выходит женщина-мужегубительница.
Вместе с тем и женщина принимает в глазах Ponca все более средневековый характер, становится – ведьмой, «возлюбленной Сатаны», как выражался Пшибышевский.
То она сидит полуодетая перед зеркалом, готовясь к шабашу, а у ног ее ходит зловещий ворон – не забыта, конечно, и метла! – то она стоит перед раскрытой книгой о колдовстве, а внизу, под столом, приютилась безобразная обезьяна.
Подобно Ропсу, Бердслей находился в сильнейшей степени под гипнозом пола и, подобно ему, он воспроизводил преимущественно кошмары сексуального характера.
Но если у Ропса женщина-мужегубительница еще отличалась по крайней мере красивым телом, а порой и красивым лицом, если в этих именно ее качествах и скрывалась главная ее опасность для мужчины, то в представлении английского художника она и с внешней стороны превращается в олицетворение безобразия и ужаса.
Даже в тех случаях, когда она, как на рисунке «Поклонницы Вагнера», не превышает человеческих очертаний, когда она похожа все же на обыкновенную смертную женщину, она производит впечатление уродливого и кошмарного видения. Упомянутый рисунок представляет замечательное pendant к рассказу Лемоннье «Суккуб». В театре, где дают, очевидно, «Тристана и Изольду», сидят глубоко декольтированные дамы, упиваясь музыкой. Лица их выражают холодную и тупую жестокость, а губы, точно обрубленные, напоминают кровь сосущих пиявок…
Обыкновенно, однако, женщина вырастает в глазах Бердслея в колоссальное существо, в сказочное чудовище, в каменное изваяние дикого Востока. Формы и линии ее не отличаются изяществом, лицо не блещет красотой, ничто в ней не ласкает глаз – тело ее или вздуто, как брюхо чудовища, напитавшегося человеческим мясом, или же тощее, как замогильный призрак. И всегда лицо ее, точно окаменевшее, дышит алчностью и жаждой разрушения. То она предстает перед нами, как огромная жирная Мессалина, которая или идет на улице в поисках добычи, или поднимается по лестнице со сжатыми в кулак пальцами, готовая задушить мужчину, доверчиво ее ожидающего. То она облекается в образ Саломеи, высокой и худой, наклоняющейся над блюдом, где дымится в крови отрубленная голова возлюбленного, и кажется, будто ее уста шепчут слова героини Оскара Уайльда: «Я люблю тебя, я жажду твоей красоты».