реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Дружинин – Бобовый король (страница 24)

18

— Послезавтра, — ответил я. — Виза у нас кончается.

Шаги замерли в глубине здания.

— Это я его заставила, — сказала Анетта. — Он бы еще тянул... Он всех боится, и Бернара, и дружков своих... Мы почти не спали...

Рука ее между тем опустилась в кармашек передника, комкала там что-то или искала. Наверное, платок. Мне подумалось, Анетта сейчас заплачет.

— Он скрывал от меня... Но я видела, что-то неладно... Этот его приятель, прощелыга, паяц, разжалованный адвокат из Тонса... Они шушукались тут и всегда замолкали при мне. Эти охотники из Германии...

Так, из уст Анетты, выслушал я признание Пуассо, — в то время как он сам исповедовался Маркизу.

Немудрено, что Пуассо перепугался. Афера, в которую он ввязался, оказалась куда крупнее, куда опаснее, чем он предполагал. Он почуял, не мог не почуять, что его водят за нос. На линии Германа зарыты вещи из графского замка, фамильные ценности, — так уверяли его. Только и всего. В Германии объявился потомок графов. Притязания его, с точки зрения юридической, спорны, и розыски приходится пока вести негласно...

— Вчера он хотел ехать в Тонс к Вервье, этому адвокату, и уговорить их отказаться от затеи... Все пропало, все раскрыто... Каково, Мишель! Он получил бы пулю, как тот несчастный... Как Дювалье... Господи, Мишель, какая я была слепая! Боши вели себя на земле Пуассо, как на собственной, он разрешал им. А когда он покупал... Я удивлялась, зачем нам старые окопы. Он говорил: ты не понимаешь, это привлекает туристов...

Она говорила, а передо мной возник прежний Пуасоо. Малыш Пуассо, неловкий, губастый парень, державший свой трофейный пистолет-пулемет, как палку. Малыш Пуассо, порой сердивший нас, чаще потешавший, но, как нам казалось, искренний, не способный на подлость.

— Хорошо, что он спохватился, Анетта, — сказал я.

— Он раньше должен был, раньше...

— Ничего, Анетта. Если только он ничего не скрыл...

Анетта поняла.

— Я тоже спрашиваю себя, Мишель... А как ты считаешь?

Этот же вопрос, наверно, занимает и Маркиза, — там, в кабинете, в конце коридора, откуда не слышно ни звука. Что я могу сказать? Меня столько лет не было тут... Никогда не воображал Бобовый король, что ему придется всерьез судить и рядить.

Но мы все — товарищи Пуассо — сейчас судьи. Обязанность, которую никто не может с себя снять.

Анетта смотрит на меня. Глаза у нее сухие. С чего я взял, что она собирается заплакать! Непохоже это на нее. Она ждет моего ответа.

— Теперь он обжегся, — говорю я.

Анетта вздыхает.

— Дай-то бог! — говорит она.

Дверь кабинета приоткрылась, потом жестко захлопнулась, заглушив фразу Маркиза, прорвавшуюся было к нам. Мы замерли. Этот голос, отсеченный дверью, почему-то встревожил нас. Протянулось еще с полчаса, прежде чем они вышли, а потом нестерпимо долго приближались их шаги в коридоре.

Наконец я увидел Пуассо — смущенного, не решающегося поднять глаза, и Маркиза.

В зале как будто обновился воздух, как бывает после сильного электрического разряда. Маркиз еще не произнес ни слова, но я почувствовал, что он доволен беседой. Он был бы другим, он не держался бы так легко, он не посмел бы принести к нам спрятанную в уголках губ улыбку, если бы мы потеряли товарища.

В тот день, когда из каменистой, клейкой, тяжелой почвы на линии Германа вынули первые чемоданы, набитые банковским добром — долларами, английскими фунтами, а кроме того, документами гестапо, — наша делегация собралась в столичном аэропорту, готовая к отлету.

Провожала меня одна Анетта.

— Этьен страшно занят, ты простишь его, — сказала она. — А Пуассо хотел приехать, но струсил.

— Напрасно, — сказал я.

— Ему стыдно, Мишель.

В здании аэропорта, в огромной стеклянной коробке, протянул свои улицы и переулки пестрый торговый городок, беспошлинный, стоязычный, донельзя самодовольный. Он навязывает свои найлоны, свои джины и виски, свои ананасы и зажигалки, свои сувенирные пепельницы в виде мельниц и башмачков. Десятки одинаковых стюардесс показывают, как одна, свои зубки, свои розоватые щечки кинозвезд — плакатные на фоне плакатных подарочно-веселых самолетов. А за стеклянными стенами с грохотом приземляются и взлетают настоящие самолеты, тех же расцветок, но усталые, озабоченные, всегда недовольные землей.

Я злюсь на все это. На тоскующий рев моторов, на рекламных стюардесс, которые ждут меня, торопят меня, на репродукторы, которые то и дело перебивают нас.

— Это хорошо, что ему стыдно, — сказал я.

Самолет из Мехико из-за плохой погоды опаздывает на полтора часа. Черт с ним, пусть опаздывает!

— Ты любишь его? — спрашиваю я вдруг.

Когда так мало времени, надо говорить о самом важном или совсем не говорить.

— Он мой, Мишель. Нет, я никогда не любила его так... как тебя. Это материнское, наверно. Я думала, что дам ему счастье. Для матери радость — взять ребенка за руку, вести его, беречь его...

— Дети растут, Анетта.

— Да, да! А Пуассо... Он до многого так и не дорос. Я виновата, меня это забавляло. Я, наверно, плохая мать, мне нельзя доверять детей.

Прибыл самолет из Женевы. Об этом событии надо сообщить на трех языках. Отлично, хватит шума!.. Какое нам с Анеттой дело до самолета из Женевы!

— Я почти не видела тебя, Мишель...

Она не жалуется, она не хочет огорчать меня в эти минуты, но и догадываюсь: ей стало труднее с Пуассо.

— Не пропадай больше, Мишель.

— Нет.

— Ты пиши нам.

— И ты тоже. Я ведь должен знать, как тут у вас...

Мы на перекрестке. Над головой — квадратные часы с черными тире вместо цифр. Строгие, презрительные тире, тупые обрубки — стрелки. Они как будто ни на что не указывают. Мы сворачиваем, переулок баров, глянцевых журнальных обложек выводит нас к таким же часам. Им все равно, человек может затеряться в торговых рядах, не выбраться из джунглей найлона, тревиры, эланки и прочих синтетиков. Но, по крайней мере, они не улыбаются, как стандартные стюардессы, — эти часы.

— Самолет в Нью-Йорк...

И там, верно, такой же аэропорт, такие же коктейли в высоких стаканах, такие же ткани, такое же холодное стекло кругом. А человек вечно мчится куда-то... На время все теряет смысл, кроме нас двоих, кроме того, что мы произносим и что недосказано...

— Мишель, смотри!..

Что привлекло ее? Она остановилась у прилавка, теребит мой локоть. Разинув пасть, уставился на нас огромный надувной крокодил. Зачем нам игрушки?

Потом я различаю в глубине ларька, на стене, носатые, хохочущие маски, блестящий шлем, черно-желтый, в шахматную клетку, костюм арлекина, длинную серебристую окладистую бороду, золотую корону. Все для детского маскарада...

Тогда, двадцать лет назад, у нас не было таких отличных изделий, корону для Бобового короля сделали из бумаги и фольги, и она очень скоро расклеилась. Эта корона, видать, крепкая. Не износить за целую жизнь.

— Мишель, — смеется Анетта, — не купить ли тебе?

Я тоже смеюсь.

И вдруг мы разом умолкаем, отворачиваемся от крокодила, стерегущего нагромождения мишуры, и идем дальше.

— Помнишь, Мишель, — говорит Анетта, — ты велел нам выбирать жизнь, какая кому нужна. Приказ Бобового короля. И мы выбирали, и все верили, что это возможно, — только бы скорее кончилась война. И ты верил больше всех. Мы забывали, что это игра всего-навсего...

— Ты еще молодая, Анетта.

— Тебе так кажется? Нет, если уж тогда не удалось...

Мы опять помолчали.

— Бобовый король... — протянула Анетта. — Хорошо нам тогда было!

...За столом тесно, весело. На мне борода из пакли. Забавная и мудрая игра. Бобовый король управлял сказочной страной, и от него ждали чудес.

Никаких чудес не произошло. Но семья мадам Мари все-таки не рассыпалась. А моя Анетта... Странное у меня чувство, — я словно искал ее здесь все эти дни, начинал узнавать и терял. И нашел только теперь.

ТРЕТИЙ

Повесть

Мне как раз случилось быть у Чаушева, когда пришло письмо с кунгурским штемпелем от бывшего сержанта. Иначе я, возможно, никогда и не узнал бы этой истории.

Чаушев показывал мне свои книги. Он с утра, как всегда по воскресеньям, обошел все букинистические лавки, притащил здоровенную связку и спешил поделиться своей удачей. Михаил Николаевич из тех людей, которым скучно радоваться в одиночку. Я листал раннее издание «Мистерии-Буфф» Маяковского, и в эту минуту почтальон принес заказное письмо.

— Таланов! Сержант Таланов! — бросал Чаушев, жадно разрывая конверт.