Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 47)
Идет навстречу маленькая женщина, сияет от радости. Она похожа на взъерошенного мальчишку: на ней спортивные шаровары, просторная клетчатая куртка, она словно только что из похода. Под мышкой у женщины бумажный рулон. Это научный сотрудник краеведческого музея.
Еще издали она громко сообщает:
— А я что раздобыла! — И с негодованием, которое так не вяжется со счастливой улыбкой, добавляет: — А они хотели выбросить!
Пристраивается на скамеечке, ловко раскатывает рулон, показывает яркие листы:
— Вот! И вот! И вот!
Она собирает экспонаты. Она показывает нам «молнии» и «боевые листки». Спрашивает:
— Прелесть? — И сама себе отвечает: — Через сто лет им цены не будет!
— А через тысячу лет?
— Ну!
Мне всегда почему-то казалось, что от экспонатов, которые хранятся под стеклом в тихих и торжественных музейных залах, исходит неслышный гул тысячелетий. Они, экспонаты, должны быть покрыты таинственной пылью древности. Они должны прийти к нам из невообразимой дали, с зари времен. По ним, по этим осколкам кремневых топоров, по этим позеленевшим бронзовым бляхам, по этим перекрученным и изъеденным ржавчиной железкам, должны мы угадывать поступь истории.
А тут извольте: вчерашние «боевые листки» с дырочками от гвоздиков. Вчера их торопливо и вдохновенно малевал доморощенный художник Костя, совсем не задумываясь о высоких материях. А сегодня они — музейный экспонат.
Молча мы переглядываемся с Анатолием.
Как же, в таком случае, надо писать нам свои картины и свои книги?
Это тогда, на нашем любимом пригорке, с которого открывается пойма и ложе будущего моря, он поднял и показал мне кленовый лист.
Он разгладил его осторожно и даже любовно. Словно это было что-то живое. Ладонь.
Лист, если приглядеться к нему повнимательней, и вправду похож на ладонь. Продубленную, с прожилками, морщинками, бороздками, ладонь вдосталь поработавшего человека.
Распахнутые окна
Мне не выпало счастья видеть его. Я не слышал его голоса. Я не знаю живого взгляда его глаз. Я никогда не чувствовал тепла его рукопожатия. Мне этого не было дано, хотя это могло быть. И все-таки я решаюсь рассказать о нем. Рассказать то немногое, что я знаю. О нем самом, о его времени и о женщине по имени Акуль.
…День уходит за днем, как трава растет, год за годом проходит, как вода течет. Плывут чередой, весенней водой.
Гляди, Акуль, и солнце золотое над тобой улыбается, и лес вокруг тянется бесконечным синим кушаком, и ясное безбрежное небо дном опрокинутой голубой тарелки окаймляет землю цветущую. Почему же потухли глаза твои, Акуль, почему темны твои мысли? Посмотри, Акуль, сколь воды утекло, посмотри, как уходит день за днем, как трава растет. О чем же задумалась ты, Акуль? Весна на землю пришла, но почему грустна ты? Почему слезы горючие застилают глаза твои? Что вспоминается тебе? Тот давний вечер?
А ведь было…
В такой же вечер той буйной весны словно обворожил тебя, Акуль, разлюбезный Егор Чебрень. Да и как не быть этакому? Высокий Егор да ладный, черные брови подковкой, волосы кольцами, сапожки лакированные. Не знавал нужды Егор Чебрень, издавна Чебрени жили громко, дом у них видный, хозяйство справное. Все у них к месту, все у них — в дом. Что ни приглянется Чебреням — то и наше… Черные брови у Егора вразлет, мягкие усики у Егора лоснятся, завлекательно слово у Егора Чебреня.
Так это было, Акуль?
Так это было. Было давно. Памятью той мимолетной весны остался Мирош, сынок твой малый. Все остальное ушло-улетело, дымкой летучей растаяло.
Но смотри, Акуль, и сегодня вот так же каруселится жизнь. Многоцветными красками горит небо, и словно в малинник опускается усталое солнце. Парни и девки за селом, на лугах, у лесной опушки, там, откуда плотной стеной начинается задумчивая парма. Запели — сначала неуверенно, несмело, словно не нащупали ниточку цветную, словно ищут ее, а потом нашли, и вот громче, громче. А тут на подмогу ветерок шелестливый прошелся по березнику, заговорил листвою легкой. И вот на поляне многоцветный, многоликий круг-хоровод. Движется он, переливается. Белые с узором рубашки, и кашемировые сарафаны, и набивные дубасы — все, что только к празднику бережется… А ленты, а ленты! Глазам больно со стороны от их яркой пестроты и цветастости, у каждой за плечами они колышутся и плывут-развеваются.
Так это было, Акуль?
Было, Акуль. И ныне так. Только вот ты, Акуль, теперь совсем иная. Троицын день, он раз в году, но и праздник тебе не в праздник. Не до веселья, не до хороводов таким, как ты, обездоленным.
Но ведь даже из-под тяжкого камня тянется к солнышку зеленая травка?
Ты слышишь?
Они — молодые. Им положено веселиться. Слышишь, как подхватывают шутку-прибаутку?
И пошло-поехало!
Троицын день. Каждый веселится по-своему, каждому — свое. Вон видишь, Акуль, девушки затевают хоровод вокруг березки? Нарядили ее лентами, платочками, венками из ярких луговых цветов. Словно живая стоит березка, не может понять, зачем ее нарядили. Да и девчат о том спроси — они тоже не смогут ответить. Так это принято — наряжать березку. Удачи у березки просят, достатка в хозяйстве, счастья и радости. Каждому на свете хочется счастья и радости.
Придет ли к тебе оно, счастье, Акуль?
А на лугу льются, переливаются молодые голоса. Девушки плывут по кругу. Плывут, словно земли не касаясь, горделиво вскинув голову. Притопнут, прихлопнут в ладоши, обернутся, откинувшись, сверкнут призывным взглядом — и снова в пляс, в круг, в хоровод.
Ребятишки малые, словно рыбешка-плотва, тут же снуют. У ребятни своя забава. С ними и твой Мирош, Акуль. Да только какое ему веселье, твоему Мирошу? — всяк норовит обозвать его «мирским». Это уж издавна так повелось: если растет у матери сын без отца, то имя ему одно — Мирош, мирской сын… Больно об этом вспоминать, да никуда не денешься: обманул тебя, Акуль, в ту весну Егор Чебрень, все его красивые, ласковые слова неправдой обернулись. И вот только одна радость у тебя теперь в жизни, сын твой Мирош. И сладко, и горько…
Что делать тебе, Акуль, как быть? Плохо живется на белом свете коми человеку. А бедняку и того горше. Егор Чебрень надругался над тобою, гневный отец твой из родного дома прогнал. Гнешь ты теперь спину у богатеев на поденщине, кусок хлеба поперек горла застревает. Жаловалась ты, Акуль, на свою горькую судьбину в волостном правлении — писарю, старшине да уряднику — только насмешки в ответ услышала. А чем кормиться? И Мирошу выходит одна дорога — в батраки идти с малых лет. Иной дороги нету.
Вот как оно получилось.
Перед сенокосом зашел к тебе, Акуль, ласковый Гаврил Яран. Широки, раздольны поля и луга Гаврила Ярана. Чужой, наемной силой справляет Гаврил полевые да луговые работы. У таких богатеев и в самые голодные годы в сусеках дно не проглянет. Ласковый Гаврил Яран мужичок, Мироша по плечу потрепал, издалека начал:
— Мирош-то каков твой! Совсем, мокась, мужиком стал. Пора к мужицкому делу приучаться.
Что ты ответила ему тогда, Акуль?
Ты сказала:
— Он и так по дому помогает.
А что сказал на это Гаврил Яран? Он сказал:
— По дому — это не дело, полдела только. Тебе, Мирош, мужицкую силу наращивать надо. Пойдешь ко мне на косовицу? Эх, до чего привлекательно в лугах нынче! Хороша ныне косовица, травка густа да мягка, ровно шелкова. Знай, веселей разминай руки! Отпусти парня на подмогу, Акуль, на сенокос!
— Мал он еще, надсадится.
— Такой-то парень? Такой-то молодец? Да ведь и я, Акуль, тоже с толком. Не без понятия. Знаю, что можно, а что и не можно. Отвезет копешку-другую — вот тебе и вся недолга. И себе веселее, и тебе польза.
— Не справится, тяжело.