18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Бутромеев – Любить и верить (страница 36)

18

Случай этот остался в душе отца Александра. Отошла осень ясными, глубоко-прозрачными днями и мокрыми, хлещущими дождями с ветром вечерами. Опять все завалило снегом, опять наступила февральская лазурь. Так же торжественно осыпался в прогретом морозном воздухе иней с берез. Так же топились бани, дым поднимался из труб, струился сквозь щели из-под крыш. Так же до одури носилась по утоптанному снегу лошадь. Но что-то во всем таилось. Предчувствие недоброты и несправедливости.

Большое село, бойкое и людное когда-то, большое, но притихшее теперь, отодвинувшееся от дорог, но жившее чем-то изнутри, рождавшее много людей, отправлявшее их повсюду, за многие версты, и державшее при себе, затаилось чем-то плотским, недобрым, несправедливым.

Отец Александр навсегда ушел в глушь, в леса. Там, в лесах, маленькая деревенька Святозерье. За ней, может, с версту, Святое озеро. В лесах, сходившихся темными елями в чащах, расступавшихся соснами на подсочках, в лесах с каплями земляники и малины, с золото-медовыми зарослями зверобой-травы на вырубках, в бескрайних, казалось, лесах, — что может быть покойнее, тише и благословеннее лесного озера.

Когда-то это была деревенька глухая, небогомольная. Шел через нее ночью старик, просил напиться, никто не отворил ему, не впустил старца, не дал воды. Только в крайней хате одинокая женщина, жившая с дочкой, признала старика. Они пошли тогда дальше втроем, старик наказывал не оглядываться, но дочь оглянулась и осталась березкой недалеко от озера, разлившегося на месте деревни. Березки теперь, молоденькие, сбежались к озеру, обступили его со всех сторон светлой зеленью с клейкими листочками — когда весна. А осенью плывет по воде золотой листок. Мелодия, плавная, чистая, как слезы радости и умиления, рождается, поднимается вверх, ввысь, откуда видны леса, леса, озеро, окруженное березками, маленькая деревянная церковка на берегу.

Только по праздникам служенье, сходятся люди, и не толпится никто с любопытством у ограды, и ярмаркой не пестрит от цветастых платков.

Тишина зимой, занесенными снегом вечерами. И летом — только старушка из Святозерья принесет по утру горлачек молока отцу Александру, да встретится у озера в тени и прохладе зелени берез и трав сын лесника горбун Иван. Он долго учился и потом работал в большом городе. Красивый, высокий, с безобразным горбом, не принятый людьми, бросил все и приехал к озеру. За всю жизнь мальчишкой в сторожке по своей воле не разу не сходил в лес, не могли оторвать от книг — а теперь за три года знал все в округе лучше старика лесника — каждую травинку, каждый корешок. Жил, собирал травы, ему было лет тридцать, молодой. Часто беседовал с отцом Александром. Мелодия, плавная, чистая и прозрачная, как слезы радости и умиления, поднималась ввысь, откуда были видны леса, леса на многие версты вокруг, озеро, маленькая церковка на берегу.

ИСТОРИЯ СТАРОГО АДВОКАТА

Алексею Никифоровичу Карпюку, благодаря которому написан этот рассказ

Это был старый особняк из красного кирпича с черепичной крышей. Стоял он немного отодвинуто от улицы, кое-где на стенах вился плющ, выделяясь на потерявшем цвет кирпиче ярко-красными пятнами. Сад вокруг казался совсем заброшенным. В городе был и базар, и приемная контора, но яблок хозяин не продавал, он их даже не собирал. Поздней осенью сад выглядел особенно уныло — мокрый, с гнилыми яблоками под ногами, с колючими сливами, которые никто давно не обрезал, с густыми стеблями подроста диких яблонь и вишен. Могло показаться, что здесь никто не живет — дорожка, выложенная плоским камнем, поросла мхом и зеленой плесенью. Но, пройдя по ней за угол, во внутренний дворик, вдруг обнаруживались признаки жизни. Крыльцо вымыто, около двери мокрая тряпка для ног. Весь дворик аккуратно убран, под окнами веранды несколько ухоженных грядок. Здесь же калитка во двор другого дома, пройдя через который можно было выйти в переулок. Ею, видимо, и пользовались, потому со стороны улицы особняк и выглядел таким угрюмым.

На улицу выходил только иногда невысокий седой человек, плотный и еще крепкий, в черном пальто, черной шляпе. Это и был хозяин. Ходил по улице он раз в месяц на почту, за пенсией. Остальное время — на рынок, в магазин — тоже пользовался переулком. Одежда и весь его вид говорили, что это человек неместный, непровинциальный. И в самом деле, большую часть жизни он прожил в Москве, попав туда двенадцати лет. И, уже будучи известным адвокатом, приехав похоронить старушку мать, построил на месте ее домика этот особняк, заложил сад. Потом он наведывался изредка, приводил в порядок огород, предоставляя возможность пользоваться его плодами соседке, старой знакомой матери. Теперь в живых нет и ее, нет и желания смотреть за огородом, заглох и сад. Да и сам адвокат стал чем-то похожим на старую корявую яблоню, которая если и родит хоть какие-нибудь яблоки, то никому они уже не нужны.

Приехал он не один, а с дочкой лет восьми. Его приезд и поздняя дочка вызвали интерес у тех немногих, кто помнил его мать, и у тех, что теперь жили по соседству. Но старик почти ни с кем не общался, никому ни на что не жаловался, не имел никаких претензий, а при случайных встречах был приветлив и прост — и постепенно к нему привыкли. К тому же в отношении к нему возникала обычная, понятная всякому жалость: у его дочки одна нога была короче другой, и девочка сильно хромала. Когда она бежала или по-детски торопилась, смотреть на нее было до ужаса больно. В такие минуты старик прижимал ее к себе, гладил по голове и говорил:

— Я же просил тебя — не бегай быстро.

— Почему? — смотрела она на него удивленными глазами.

— Не нужно. Ходи тихонько.

И дочка как будто понимала и соглашалась. Хотя все это было раньше, еще в Москве. Теперь же она не по годам повзрослела и ходила тихо. Жили они одиноко, и, казалось, оба страдали от этого одиночества. Старик даже словно не скрывал своего страдания. Часто он ходил, тяжело вздыхая, по заросшему саду, смотрел на оставшиеся среди мокрых ветвей одно-два яблока: «Vae soli», — «горе одиноким», шептал он сам себе. «Vae soli», — повторял дома, стоя поздно ночью перед окном, вглядываясь в тьму и вслушиваясь в порывы осеннего ветра.

Одногодков по соседству не было, а в давно сложившихся компаниях на других улицах, которые по-детски враждовали и мирились между собой, он не прижился. Отца почти не помнил, его убили в начале мировой войны. Мать стирала чужое белье, потом работала где-то уборщицей. Иногда она брала его в церковь, но из-за спин взрослых он ничего не видел, а стоять уставал.

Может, из-за этого он уже с детства почувствовал себя одиноким. А может, все было предопределено до детства.

Слоняясь по кривым пыльным улочкам, он как-то зашел в костел. Свет горел в цветных стеклах, шум и пыль летнего полдня исчезли, орган звучал во всю силу — огромные звуки в пустом костеле, органист репетировал службу. Человек в черном костюме, высокий, с непривычными чертами лица, с гортанным голосом, с необычным именем Паулускаускус. Он учил его потом играть, пел своим странным голосом, читал стихи на непонятном языке. Старый, тоскливо одинокий человек, случайно заброшенный в этот городок, и босоногий оборвыш — совсем еще маленький, но уже такой же одинокий, привязались друг к другу. Слуха у мальчика не оказалось, а дружба требовала совместного труда, и они стали учить латинский. «Gallia est omnis divisa in partes tres», — звучало под сводами. Они работали упорно, доставляя радость и удовольствие друг другу, а после урока музыка словно повторяла ритмы и звуки «Анналов» Тацита и сдерживаемую ярость обвинения Каталины.

Детство — самая длинная часть человеческой жизни. Потом все шло быстро и однообразно. Директор городского училища, невысокий сгорбленный поляк с гордо посаженной, чуть откинутой назад головой, пораженный совершенной латынью сына прачки, мать, не знающая, куда посадить «пана наставника», письмо, запечатанное старинной печатью, — так он оказался в Москве.

Гимназия, двери с огромными медными ручками, улицы с сытыми извозчиками. Еще высокая худощавая женщина в пенсне, в длинном зеленом платье. Она гордилась своим воспитанником, часто показывала его гостям, перечисляя успехи. Доброе дело, сделанное без душевной теплоты, не рождает ни привязанности, ни даже близости — он чувствовал себя одиноким среди собиравшихся по субботам дам и господ заседателей, присяжных поверенных и адвокатов.

Потом уже другая Москва — пустынные голодные улицы с одинокими прохожими, опустевшая гимназия. Когда город снова закипел людьми, он уже учился на юридическом факультете. В этом кипенье он по-прежнему был одиноким, но взрослым, обо всем думающим человеком. Он много работал, прячась от одиночества в тишину библиотек, в тишину архивных комнат, переполненных огромными папками дел. Эти серые папки с обычными номерами, где аккуратным почерком, условными, как иероглифы, определениями и формулировками были запечатлены кровавые убийства, хитроумные аферы, дерзкие ограбления. Страшные страсти, тонкие извороты потерявшего достоинство ума, приступы отчаяния поразили его до глубины души. И даже не они сами, а то, что все это собрано, записано, сформулировано.